И ответ появился.
Возразить Панферову отважился один из самых рьяных тогдашних цепных псов соцреализма — Александр Львович Дымшиц.
Злые языки присвоили ему титул «председателя еврейской секции Союза Русского народа». Ходила даже эпиграмма, так изображающая тогдашний российский литературный пейзаж:
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей.
Там Дымшиц на коротких ножках —
Погрома жаждущий еврей.
На самом деле погрома Александр Львович, конечно, не жаждал. И даже наоборот: людям близким объяснял, что пошел служить «в номера», совсем уже беззастенчиво, до полного бесстыдства заворотив подол, именно потому, что до смерти боится погрома. А внушили ему этот страх венгерские события, во время которых повстанцы вешали на столбах (вниз головой) верных слуг режима, среди которых немало было и евреев. Объясняя это, Александр Львович, как человек хорошо образованный, всякий раз ссылался на знаменитую реплику Гершензона, неосторожно обмолвившегося в «Вехах», что интеллигенты должны быть благодарны царской власти, которая своими штыками ограждает их от гнева народного. Под свое блядство, таким образом, Александр Львович подводил почтенную теоретическую базу.
Вот этот самый Дымшиц и ответил на сомнительный призыв Фёдора Ивановича Панферова.
Как я уже говорил, возражать классику было тогда отчасти даже рискованно. Во всяком случае, дело это было весьма тонкое, требующее известной деликатности.
Но Александр Львович с этой задачей справился.
Он разразился статьёй, в которой сперва бурно поддержал своевременную инициативу Фёдора Ивановича. Да, говорил он, Фёдор Иванович безусловно прав. Наши молодые писатели, конечно же, должны учиться у выдающихся художников Запада. Но Фёдор Иванович наверняка имел при этом в виду, что опыт своих зарубежных учителей они должны усваивать критически, не подражая им бездумно и слепо. С этим маленьким уточнением он готов признать, что у таких замечательных мастеров, как Ремарк и Хемингуэй, и в самом деле есть чему поучиться. Но он, Дымшиц, решительно против того, чтобы наши молодые писатели учились у такой малоизвестной и, в сущности, малоталантливой писательницы, как Кармина Пристиана, творчество которой, к тому же, как это всем известно, отравлено ядами самых вредоносных модернистских влияний. Литературные изделия этой дамы несут на себе отчетливые следы прямого воздействия Кафки, Пруста, Джойса, а в особенности Алена Роб-Грийе, основоположника восхваляемого реакционной критикой Запада так называемого «нового романа»…
Даже самые непримиримые враги и недоброжелатели Дымшица были потрясены. Нет, что ни говори, — покачивали они головами, — а он всё-таки дока. В чём другом, а в эрудиции ему не откажешь! Ведь кого ни спроси, никто даже имени этой самой Кармины не слыхал, а он всё про нее знает!
Но слухи о необыкновенной эрудиции Александра Львовича оказались сильно преувеличенными. Вскоре выяснилось, что Кармина Пристиана вовсе никакая не последовательница Кафки, Джойса, Пруста и Алена Роб-Грийе, а родная сестра, прямо-таки двойняшка (можно даже сказать, одно-яйцовая) небезызвестного тыняновского подпоручика, который, как известно, явился на свет из-за оплошности молодого писаря: когда тот переписывал предложение, начинающееся словами «Подпоручики же», вошел офицер, и он вытянулся перед ним, остановясь на букве к, а потом, сев снова за приказ, напутал и написал: «подпоручик Киже».
Кармина Пристиана родилась при сходных обстоятельствах. С той только — не слишком существенной — разницей, что виновником случившегося на этот раз был не писарь, а — стенографистка.
Федор Иванович свою статью не писал, а диктовал. И переполошившее литературную общественность высказывание в его устах звучало так:
«Наши молодые писатели непременно должны учиться у таких выдающихся писателей Запада, как Хемингуэй, Ремарк, Кронин и Пристли».
Кто такие Хемингуэй и Ремарк стенографистка знала. А про Кронина и Пристли то ли никогда не слыхала, то ли просто в спешке не ту закорючку поставила. Так и родилась на свет английская (или американская?) писательница Кармина Пристиана, несущая на себе все родимые пятна растленной буржуазной литературы Запада.
Возникает тут, конечно, еще один, казалось бы, вполне естественный вопрос: почему, не сумев правильно расшифровать смысл своей закорючки, стенографистка не обратилась за разъяснениями к диктовавшему ей статью Фёдору Ивановичу? Ведь он сразу обнаружил бы ее ошибку, и весь инцидент на том бы и кончился.
Но этот выход только сейчас кажется самым простым и естественным. А панферовской стенографистке такое даже в голову не могло взбрести. Так же как, например, архитекторам, проектировавшим здание гостиницы «Москва», не могло прийти в голову как-нибудь деликатно намекнуть товарищу Сталину, что вместо того, чтобы выбрать из двух предлагаемых ими вариантов фасада какой-нибудь один, он, не разобравшись, подписал оба чертежа. И гостиница с двумя разными фасадами — один спереди, другой сзади — так до сих пор и стоит в самом центре нашей столицы, как памятник тому неизбывному страху.
Телешов не был членом партии
Осенью 1947-го года Николай Дмитриевич Телешов, невзирая на все социальные катаклизмы нашего века не перестававший переписываться со своим старым другом Иваном Алексеевичем Буниным, получил оттого из Парижа открытку, в которой Иван Алексеевич между прочим писал:
Я только что прочитал книгу А. Твардовского («Василия Теркина») и не могу удержаться — прошу тебя, если ты знаком и встречаешься с ним, передай ему, при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом, — это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык — ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно пошлого слова! Возможно, что он останется автором только одной такой книги, начнет повторяться, писать хуже, но даже и это можно будет простить ему за «Теркина».
Телешов, естественно, тут же написал об этом Твардовскому. И тот, конечно, был очень этим отзывом польщен и даже взволнован. Бунин, как известно, никогда не был щедр на похвалу. И даже преклонные годы не смягчили желчность его натуры. («Я стар, сед, сух, но все еще ядовит», — писал он примерно в то же время тому же Телешову.)
Много лет спустя (в 1966-м) Александр Кузьмич Бабореко, влюбленный в Бунина и всю жизнь положивший на исследование самых разных обстоятельств жизни и творчества своего любимого писателя, спросил у Твардовского, ответил ли он тогда на письмо Бунина. Твардовский признался, что нет, к сожалению, не ответил.
— Надо было, конечно, написать, сказать какие-то добрые слова и послать книжку, — сказал он. — Но, по дисциплине того времени, я спросил кого следует, можно ли. Сказали — нельзя.
— Но Телешов ведь Бунину писал! — не удержался Бабореко.
— Телешов не был членом партии, — ответил Твардовский.
Здесь есть коммунисты?
Узнав, что мой старый друг Гриша Поженян собирается сам снимать фильм, я спросил его, как он отважился на такое: он ведь всего лишь автор сценария, а не режиссёр.
— Я, — ответил он, — не хуже, чем любой из них, смогу трахать актрис и кричать: «Мотор!»
Ну-ну, — иронически подумал я. — Если профессия кинорежиссера сводится только к этим двум действиям, тогда — что ж…
Я почти не сомневался, что из этой его нахальной затеи ничего не выйдет.
Но я недооценил Гришу.
Фильм он все-таки снял. И в роли режиссера, как рассказывали очевидцы, чувствовал себя вполне уверенно.
Начал свою деятельность в этом новом для него качестве он так.
Приехав в Ялту, где должны были проходить съемки на натуре, велел собрать всю съемочную группу. Оглядев собравшихся, спросил: