Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Как мы будем работать? — спросил растерянный Зяма, когда они с Бланком остались одни.

— Очень просто, — сказал Бланк. — Я ничего не понимаю в литературе, но я знаю жизнь. А вы ничего не понимаете в жизни, но знаете литературу. Поэтому вы идите к себе и пишите про литературу. А я пойду к себе и буду писать про жизнь.

— А как это всё потом соединится? — спросил мало чего соображающий Зяма.

— Очень просто, — ответил Бланк. — Свою часть вы закончите такой фразой: «А между тем литература всё еще не…»

Зяма так и сделал. И эта волшебная фраза соединила написанный им текст с текстом Бланка так прочно, что два эти текста сразу срослись в один. И никакому, самому придирчивому читателю (разумеется, если исходить из того, что у газетных передовиц был тогда хоть один читатель) даже в голову бы не пришло, что этот монолит создавали порознь два совершенно не знающие друг друга, почти даже не знакомые друг с другом человека.

В литературе Бланк и в самом деле ничего не понимал. Но что правда, то правда: жизнь он знал.

Рассказ о рабочем классе

Эту историю мне рассказал Александр Альфредович Бек.

Позвонил ему как-то один писатель, живущий в соседнем — тоже писательском — доме, и сказал, что он сейчас составляет для одного крупного столичного издательства сборник рассказов о рабочем классе. Так вот, не найдется ли у Александра Альфредовича какого-нибудь рассказа на эту тему.

Александр Альфредович вспомнил, что да, действительно, есть у него небольшой рассказ, который подходит под эту галочку. Обещал разыскать рукопись. Разыскал. Договорились встретиться в нашем дворе.

Встретились, сели на лавочку. Бек достал обещанный рассказ и вручил его соседу. Тот поблагодарил. И стал жаловаться.

Вот, издательство поручило ему составить сборник рассказов о рабочем классе. Он взялся. Но дело это оказалось совершенно неподъёмное. О рабочем классе, как выяснилось, никто из писателей сейчас не пишет. А ведь это такая важная тема. Ведь быть рабочим — это самая высокая, самая прекрасная должность человека на земле. Но молодые люди этого, к сожалению, не понимают. Мы обязаны воспитывать молодежь в этом духе…

Бек вежливо выслушал этот монолог и хотел было уже распрощаться. Но ему было неудобно прервать встречу, ограничившись, так сказать, официальной частью. Поэтому — прежде чем уйти — он спросил у своего собеседника:

— Ну, а как, вообще, жизнь?

— Плохо, — ответил тот. — Сын еле-еле тянул на тройки, а сейчас вот совсем бросил школу. В институт, конечно, уже не поступит. Будет простым рабочим…

Выразив свои соболезнования отцу будущего представителя рабочего класса, Бек простился с ним и пошел домой — писать свой многострадальный роман «Новое назначение».

Значит, вы не писатели…

К нам в институт приехал Эренбург.

Но сперва несколько слов об институте. Назывался он — «Литературный институт имени А.М. Горького при Союзе советских писателей». Над ним посмеивались, как над еще одной из множества наивных, романтических и нелепых затей великого пролетарского писателя. Что-то вроде им же брошенного лозунга: «Ударники в литературу!»

Тем не менее мы гордились своим институтом, — как твердили нам на каждом шагу, единственным в мире. На ехидные замечания, что «на писателя» выучиться нельзя, поскольку поэтами не делаются, а рождаются, отвечали, что институт наш, как сказано в его уставе, «имеет целью дать высшее литературно-филологическое образование молодым писателям, уже проявившим себя…» и т. д. Предполагалось, таким образом, что принятые в Литературный институт и обучающиеся в нем молодые люди — уже писатели. Необразованные, не слишком грамотные, но — писатели.

То, что формула эта как бы предполагала, будто писатель может быть необразованным и даже не шибко грамотным, нас ничуть не смущало. Появилась же однажды в «Правде» передовая статья, самим заголовком своим утверждающая, что — «Писатель должен быть интеллигентным человеком». Статья эта, помню, наделала в писательской среде большой переполох. Писатели возмутились: мало того, что их постоянно призывают учиться у партии, у народа, изучать жизнь и уметь отыскивать в ней ростки нового, так вот — на тебе! Новая напасть: надо еще, оказывается, быть интеллигентным…

Но это было много позже. А в то время когда я учился в Литинституте, таких непомерных требований к писателям еще никто не предъявлял. И почти никто из моих однокашников не подвергал сомнению тот безусловный факт, что все мы и в самом деле — писатели. Тем более что многие из нас уже постоянно печатались, а у некоторых даже прорезались — или были на подходе — первые книги.

И вот к нам приехал Илья Эренбург.

Три вечера подряд он рассказывал нам о тайнах писательского ремесла.

Слушали его нельзя сказать, чтобы с восторгом, но, во всяком случае, с интересом. И всё шло гладко. Но на исходе третьего вечера произошел такой небольшой казус.

Сказав, что описывая гибель своего героя писатель как бы примеряет свою собственную смерть, Эренбург припомнил хрестоматийную историю про Бальзака.

— Однажды к Бальзаку, — рассказывал он, — пришел его приятель. Он увидел писателя сползавшим с кресла. Пульс был слабый и неровный. «Скорее за доктором! — закричал приятель. — Господин Бальзак умирает!» От крика Бальзак очнулся и сказал: «Ты ничего не понимаешь. Только что умер отец Горио…»

И тут в зале засмеялись.

Не стану утверждать, что гоготал весь зал, но это не был смех двух-трех белых ворон. Смеялись многие, могло даже показаться, что все.

Эренбург побелел. У него задрожали губы. Видно было, что этот смех ударил его в самое сердце. Он воспринял его как личное, смертельное оскорбление, ответить на которое можно было только пощечиной. И он ответил.

— Вы смеетесь? — с презрением кинул он в зал. — Значит, вы не писатели!

Обратимся к Богу!

В Союзе писателей (в Московском отделении) обсуждали первую часть «Ракового корпуса». (Вторая еще не была написана.) Когда автору кто-то дипломатично указал на это обстоятельство, опасливо заметив, что, может быть, стоило бы подождать с обсуждением, пока вещь не будет доведена до конца, он — не менее дипломатично, но без ложной скромности — ответил, что в русской литературе разные случаи бывали. Бывало, например, и такое, что вторая часть какой-нибудь повести так и осталась недописанной или даже была уничтожена (сожжена) автором.

Как бы то ни было, обсуждение состоялось. Было оно весьма выразительным, но пересказывать всё, что там было, я не стану, тем более что краткий стенографический отчет этого обсуждения опубликован в шестом томе собрания сочинений А.И. Солженицына, изданного «Посевом». Расскажу только о том, что в стенограмму не попало.

Не попал, например, скандальный эпизод, связанный с моим выступлением. А его запечатлеть стоит. Что я и сделаю, заранее испросив прощения у читателя за вынужденную нескромность.

Сознавая всю важность предстоящего мероприятия, я свою речь написал, хотя выступать «по бумажке» никогда не любил. Но тут всё-таки был случай особый, и я решил поступиться принципами. Человек, однако, предполагает… В общем, из этих моих благих намерений ничего не вышло.

Случилось так, что как раз передо мною выступала Зоя Кедрина, связь которой с нашими славными органами ни для кого не была тайной, поскольку незадолго до этого ее выпустили в роли «общественного обвинителя» на процессе Синявского и Даниэля. С той ролью она более или менее справилась, поскольку там на ее стороне были все силовые ведомства могущественной ядерной державы. Здесь же обстановка была другая. Здесь ей можно было и возразить.

Короче говоря, когда председательствующий Георгий Берёзко выкликнул мое имя, я сразу свернул свою заранее заготовленную речь в трубочку и спрятал ее в боковой карман. А сказал примерно следующее:

— Мой учитель Виктор Борисович Шкловский написал однажды, что Булгарин вовсе не травил Пушкина. Он просто давал ему руководящие указания. С той поры прошло много лет. Отменили крепостное право. Разразились две или даже три революции. И вот сегодня, как ни в чем не бывало, Кедрина дает руководящие указания Солженицыну…

32
{"b":"563358","o":1}