Гнев «московской стороны», вызванный этим вежливым отказом, не поддается описанию. Наглым итальянцам была послана нота, выдержанная в лучших традициях советской дипломатии. В ней говорилось, что нежелание допустить к участию в Цветаевской конференции двух известных советских литературоведов нельзя расценить иначе, как провокацию, цель которой состоит в том, чтобы железным занавесом отгородиться от выдающихся достижений ученых, живущих и работающих на родине поэта.
Чем дело кончилось, я, по правде сказать, не знаю. Может быть, литературоведам Т. и П. так и не привелось съездить в тот раз в Италию. А может быть, итальянцы — так часто бывало — дали задний ход и в конце концов все-таки приняли странные условия игры, навязываемые им великой ядерной державой.
Это сумасшедший дом!
Пришел однажды к нам на Мосфильм один московский писатель и принес заявку на сценарий. Заявка, была в высшей степени невнятная. Что-то такое про пограничников. Совершенно очевидно было, что затея эта тухлая, ничего хорошего из нее не выйдет.
При других обстоятельствах мы — члены сценарно-редакционной коллегии — эту заявку дружно бы забодали. Но тут случай был не простой.
Писатель этот был тогда в опале. Незадолго до того он выступил с очень смелой речью на собрании московских писателей.
Сегодня это трудно себе представить, но в те времена, о которых я рассказываю, ох, какое непростое это было дело — выступить на большом собрании и сказать вслух всё, что думаешь. Мой друг Борис Балтер, человек большого личного мужества, выводивший в сорок первом из окружения полк, говорил после одного такого своего выступления, что подниматься на трибуну ему было страшнее, чем подниматься в атаку. А речь писателя, слабенькую заявку которого мы не решились отвергнуть, была не просто смелой. Она была дерзкой. Даже скандальной.
Большой зал Центрального дома литераторов в тот день был переполнен, что бывало далеко не на каждом собрании московских писателей. Но это собрание было не совсем обычным. В президиуме сидел важный гость: секретарь ЦК КПСС. Поговаривали, что он, может быть, даже будет выступать. Ораторов поэтому слушали не очень внимательно. Все ждали выступления секретаря ЦК. Гадали: выступит? Не выступит? И если выступит, что скажет?
От того, что он скажет, как тогда казалось, зависело многое…
И вот наконец настал этот волнующий миг. Председательствующий в мгновенно наступившей тишине торжественно начал:
— Слово предоставляется секретарю Центрального Комитета нашей партии, товарищу…
И тут произошло непредвиденное.
У края сцены появился коренастый широкоплечий человек с буйной шевелюрой. Он что-то возмущенно говорил, обращаясь к президиуму. Слышно было плохо, но сидящие впереди услышали и передали по рядам:
— Требует, чтобы ему дали слово… Говорит: почему дали ему, а не мне… Я, говорит, раньше послал записку…
— Дать!.. Дать!.. — закричали из зала.
Секретарь ЦК, уже идущий к трибуне, в растерянности остановился. Председательствующий, потеряв от страха голову, предложил поставить вопрос на голосование.
Неизвестно, чем кончилось бы это голосование, но тут у края сцены появилась еще одна фигура, на сей раз женская.
Фазиль Искандер в своем романе «Сандро из Чегема» поделил население нашей страны на две категории: «работающих» и «присматривающих».
Эта была из «присматривающих».
— Товарищи! — взволнованно заговорила она. — Я считаю в высшей степени бестактным ставить вопрос на голосование, после того как было объявлено, что слово предоставляется секретарю Центрального Комитета…
Зал шумно выдохнул:
— У-у-у!..
Выдох был таким единодушным и мощным, что «присматривающую» словно ветром сдуло.
Секретарь ЦК, быстро сориентировавшись в этой непривычной для него обстановке, сделал рукой широкий приглашающий жест, и бунтарь под аплодисменты зала поднялся на сцену, прошагал к трибуне и утвердился на ней. И произнес свою скандальную речь.
Он говорил о цензуре, которая душит писателей, не позволяя сказать ни словечка правды. О том, что в литературе процветают ничтожества и подхалимы, а всё честное и талантливое тщательно выпалывается и даже преследуется… Речь его продолжалась долго, не раз прерывалась аплодисментами, а когда он закончил, давно уже не слышавший таких речей зал устроил оратору настоящую овацию. Так что даже секретарь ЦК, выступивший следом, вынужден был промямлить о ней что-то одобрительное.
Возмездие, однако, не замедлило.
Храброго вояку после этой скандальной речи стали тягать по разным партийным инстанциям, требовать, чтобы он признал свое выступление очернительским, клеветническим, на худой конец — ошибочным. Он не соглашался. Кончилось дело тем, что его исключили из партии и полностью, как это тогда называлось, отлучили от кормушки. Сделать это было несложно: цензура — та самая, против которой он выступал, — включила его фамилию в черный список, и его автоматически перестали печатать.
И вот в этот-то драматический момент своей жизни он и появился у нас со своей злосчастной заявкой.
При таких обстоятельствах, разумеется, и речи быть не могло о том, чтобы эту заявку отклонить. И мы все (точнее — почти все) дружно высказались за то, чтобы заявку принять, а автору немедленно выплатить полагающийся аванс. Возражал против этого только один, самый почтенный член нашей редколлегии — Сергей Александрович Ермолинский. Он на том знаменитом собрании не был, о подвигах и бедственном положении автора заявки ничего не знал и никак не мог взять в толк, почему эту очевидно бесперспективную затею мы все так дружно хотим поддержать.
Но после того как мы всё ему объяснили, он умолк, и заявка единогласно была принята.
А месяца через три автор принес нам готовый сценарий. За это время он успел смотаться куда-то к черту на кулички, аж на Памир, на какую-то труднодосягаемую пограничную заставу. Добираться до нее было тяжко, а дышать там разреженным горным воздухом даже и небезопасно для здоровья этого, не такого уж молодого человека. Но в его положении выбирать не приходилось.
Итак, сценарий был сочинен. Но был он совсем никудышный. Просто из рук вон… О том, чтобы принять его — даже как первый вариант (была такая спасительная формула) — не могло быть и речи. И мы совсем было уже собрались этот никудышный сценарий забодать, послав автору официальное письмо с давно уже заготовленной для таких случаев дипломатической фразой («Вас постигла творческая неудача»). Совесть при этом у нас была бы чиста, поскольку благодаря этой эластичной формулировке (для того она и была в свое время придумана) полученный им аванс автор возвращать был не должен.
Спасительное решение было уже принято, но тут вдруг слово взял наш директор.
— По поводу этого сценария, — сказал он, — к нам пришло письмо…
Он достал из папочки, в которой держал обычно самые важные документы, какую-то бумагу, развернул ее и показал нам. Даже издали мы разглядели три зловещие буквы: КГБ. Письмо было напечатано на бланке Комитета государственной безопасности.
«Ну вот, начинается…» — подумал я. Ничего хорошего письмо, пришедшее оттуда, нам, разумеется, не сулило. И ничем удивить нас, казалось бы, не могло.
Тем не менее оно нас удивило.
Официальный документ, подписанный каким-то крупным кагебешным чином, удостоверял, что сценарий товарища такого-то был прочитан в высоких сферах его ведомства. Дав рассмотренному произведению самую лестную оценку (сценарий назывался там талантливым, правдивым и высокохудожественным), ведомство ходатайствовало перед нами, чтобы он как можно скорее был запущен в производство, поскольку народ давно уже ждет, чтобы советский кинематограф достойно отразил героические будни наших славных пограничников.
Немая сцена, последовавшая за чтением этого документа (директор не отказал себе в удовольствии прочесть нам его вслух), могла бы посоперничать с знаменитой гоголевский.