Кедрина при этих словах встала и, шурша юбками, с гордо поднятой головой покинула зал.
Берёзко, который и до этого-то уже сидел на своём председательском месте в мокрых штанах, тут совсем потерял голову.
— Как вы смеете! — тонким фальцетом завизжал он. — Как у вас язык повернулся своего товарища, писателя, сравнить с агентом Третьего отделения!
Отнюдь не стремясь найти удачный ответ, скорее от чистой растерянности, я сказал:
— Своего товарища я сравнил с Пушкиным.
Понятное дело, скандальность происшествия я этой репликой не уменьшил.
С грехом пополам выговорив всё — или почти всё, — что было написано в лежавшей у меня в кармане бумажке, я протолкался через битком набитый зал и боковой дверью вышел на лестницу, куда в таких случаях направлялись обычно только заядлые курильщики. Там стоял Виктор Николаевич Ильин — бывший генерал-лейтенант КГБ (если только генералы этого ведомства бывают бывшими), а ныне — оргсекретарь Московского отделения.
Укоризненно покивав мне, он сказал:
— Не ожидал… Не ожидал от вас…
Не помню дословно, что я ответил, но, видимо, что-то очень похожее на традиционный плаксивый ответ нерадивого пятиклассника, вызванного на ковер директором школы: «А что я сделал?..»
— Ну как же, — пояснил Виктор Николаевич. — Вы ведь знаете, как к нам сейчас относятся… На Московское отделение каких только собак не вешают… Знаете, каких усилий нам стоило провести это обсуждение… Всё так хорошо шло, спокойно, корректно… И вдруг — бац! Вылезаете вы и сравниваете своего товарища, коллегу, с агентом Третьего отделения…
Не оценив даже по-настоящему всю пикантность этой реплики (важный чин этого самого Третьего отделения сравнение с агентом его ведомства воспринимает как оскорбление), скорее всё от той же растерянности я возразил:
— Позвольте, Виктор Николаевич! Это ведь не я, это Берёзко сказал про Третье отделение. А я имел в виду совсем другое. Я просто хотел сказать: кто она такая, Кедрина, чтобы поучать Солженицына? Она в сравнении с ним — как Булгарин в сравнении с Пушкиным. Ничтожная литературная вошь имеет наглость как ни в чем не бывало, с полным сознанием своего права учить Солженицына, как надо ему писать свои книги.
— Вы в самом деле только это имели в виду? — быстро спросил Ильин.
— Ну да, конечно! — с чистым сердцем подтвердил я.
— Так, может, вы объясните это собранию?
— Ну нет, — сказал я. — Раз уж вы все поняли меня так, пусть оно так и остается.
Виктор Николаевич был человек неглупый, настаивать он не стал.
Когда мы с ним вернулись в зал, спектакль приближался к финалу. Берёзко уже даже произносил какие-то обтекаемые заключительные слова. Но тут из зала послышались выкрики:
— Резолюция!..
— Надо принять решение!..
— Какое еще решение?
— А вот такое: собрание московских писателей считает, что повесть Солженицына непременно должна быть опубликована…
— Но у нас нет таких полномочий! — задергался до смерти перепугавшийся Берёзко. — Это не наша прерогатива…
— Значит, мы должны обратиться с таким требованием…
— К кому обратиться?.. Куда мы можем обратиться?.. — беспомощно вопрошал несчастный Берёзко.
И тут на подиум (никакого подиума там, понятное дело, не было, но именно это слово почему-то кажется мне тут наиболее подходящим) вышла Белла Ахмадулина. Ее юное лицо, возбужденное одушевлявшим ее прекрасным порывом и немного алкоголем, было прелестно. Божественным своим голосом она произнесла:
— Если нам не к кому обратиться, давайте обратимся… — по-балетному пластичным, но в то же время каким-то очень естественным движением воздев свои тонкие изящные руки к потолку, она пропела: — к Бо-огу!
Случайно я взглянул в этот момент на Солженицына. Он смотрел на Беллу с каким-то отстраненным любопытством — острым, цепким, изучающим взглядом. Как на какое-нибудь редкое, экзотическое животное.
Впрочем, я думаю, он на всех нас тогда смотрел так же.
Лучше этих нескольких строк он в своей жизни ничего не написал
Когда я работал в «Литературной газете», моим начальником был очаровательный человек — Михаил Матвеевич Кузнецов. Мы сразу с ним подружились: легко перешли «на ты» и называть я его стал фамильярно — Михмат. Такое амикошонство в отношениях с высоким начальством было явлением не то чтобы редким, а прямо-таки уникальным. Михмат и по возрасту был гораздо меня старше, а по субординации — и говорить нечего: я был рядовой литсотрудник (исключительно для красоты слога нас именовали спецкорами), а он — заместитель главного редактора.
По работе, однако, у нас с Михматом постоянно возникали конфликты. И не только у меня одного: у всех сотрудников нашего (литературного) отдела. Близко сойдясь со всеми нами, Михмат — не без некоторых к тому оснований — подозревал каждого из нас в желании протащить на газетные полосы какую-нибудь крамолу. Поэтому любой материал, который мы клали ему на стол, он норовил забодать. Реакция при этом у него всегда была одна и та же. Строго говоря, реакции было две. В одних случаях он говорил:
— Нет, ребята, это не пойдет! Это антисоветчина!
В других случаях фраза звучала несколько иначе:
— Нет, ребята, это не пойдет! Это — жеребятина!
Поскольку по части антисоветчины — равно как и по части того, что он называл жеребятиной, — Михмат не только нам, но и себе самому тоже не очень доверял, он постоянно дул на холодное. Мы же с самым невинным видом уверяли его, что антисоветчина (уже не говоря о жеребятине) в наших материалах ему только мерещится.
И вот вызвал меня однажды Михмат в свой кабинет и строго, заранее пресекая всякую полемику, сказал:
— Это статья Панферова. Я ставлю ее в номер. Ты будешь ее вести. Только, пожалуйста, без всяких этих ваших штучек. Никакой правки… Ни одной запятой… Панферов — это Панферов! Грамотно там или неграмотно, вот так, какой написал, так и напечатаем… Ты меня понял? Ни одной запятой!..
Я пожал плечами и, даже не заглянув в рукопись живого классика, отнес ее в машинное бюро. Потом, так же, не читая, заслал перепечатанный текст в набор. Так же, не читая (зачем читать, если все равно нельзя изменить ни одной запятой?) подписал гранки. Но когда пришла контрольная полоса, я подумал: «Дай-кось все-таки прочту этот бред!» И прочел. И к огромному своему удовольствию обнаружил там такой абзац:
Вот уже сорок лет советский народ, преодолевая неимоверные трудности, по колено в крови, по колено в гвоздях и строительном мусоре, безропотно строит коммунизм!
По колено в крови и по колено в гвоздях — это тоже было неплохо сказано. Но более всего меня восхитило, конечно, слово «безропотно». Вот уж правда: умри, Денис, лучше не напишешь!
«Ну, погоди, — злорадно подумал я о Михмате. — Сейчас я тебе покажу ни одной запятой!»
— Воля твоя, Михмат, — сказал я, войдя к нему в кабинет, — но я не могу выполнить твое распоряжение. Кое-что в статье Панферова все-таки придется поправить.
— Я русским языком тебе сказал! — заорал Михмат. — Ни одной запятой! Неужели непонятно, что эти ваши эстетские штучки тут неуместны! Это Панферов! У него свой стиль! Он, в конце концов, имеет право даже и на безграмотность!..
— На безграмотность, пожалуйста, — сказал я. — Сколько угодно. Но есть вещи, которые мне просто моя гражданская совесть не позволяет… Как хочешь, но в таком виде я эту статью не подпишу…
Тут с Михматом случилась настоящая истерика. Он долго выкрикивал какие-то слова насчет вонючих эстетов с шестого этажа. Орал, что дядя Митя (так мы звали между собой главного нашего врага — заведующего отделом культуры ЦК партии Дмитрия Алексеевича Поликарпова) вскорости нас разгонит и будет совершенно прав…
Но когда он откричался, я все-таки ткнул его носом в тот злополучный абзац.
Продолжать крику Михмата сил уже не было, и ему не оставалось ничего другого, как вникнуть в отчеркнутый мною текст. А когда он вник…