— Ты меня не понял, Егор, — ощетинился Кузьма, — я свое слово, прежде чем выложить, сто ночей обдумывал.
— Вот, видать, мне так и спать захотелось от твоей бессонницы. Где мне перекинуться?
— Идите за мной, Егор Иванович, я вам в теплушке на лавках постелила.
Снимая сапоги, Егор сказал Доньке:
— Не рассерчал Кузьма?
— Я его утешу, Егор.
Донька была близка, и тело его затрепетало в приятном, но нечистом предчувствии.
— Стосковался я, — сказал он, — вечно один.
— Не женишься чего? — участливо спросила женщина.
— Любка Батурина те же вопросы задает. А когда жениться? Нырнул, как в омут, и все вроде никак наверх не вынырну. Вот и сейчас… на бой еду…
— Я приду, Егор, — неожиданно шепнула Донька. — Я тоже уже давно не гуляла. Спреснилась вся. От одной Кузьмовой любви сохну я, бо он какой-ся неласковый…
Егор потянулся к ней, чтобы прижать ее к себе, ощутить в руках ее молодое спелое тело. И она подступила, ожидая мужского порыва первого сближения. Егор привстал, шагнул, но потом остановился, провел по глазам тыльной стороной ладони. Доньке показалось, что он зашатался.
— Когда-нибудь в другой раз, Доня, — процедил Егор, почти не разжимая челюстей, — подло так будет. Кузьма принял меня, а я ему за хлеб, за соль…
После ухода Мостового Шаховцов приблизился к закручинившемуся хозяину.
— В ваших мыслях глубокий смысл, — сказал он. — Вот лично меня они наводят на размышления… Подумаю…
Каверин сгорбился. Признание его правоты Шаховцо-вым не доставляло ему удовлетворения.
— Индюк думал-думал и сдох, — сказал Кузьма, снимая пояс, — чего тут думать, раз оно уже думанное да передуманное…
— Вам где постелить? — спросила вошедшая Донька. — Хотите — на нашей кровати, хотите — на сундуке?
— Ну, конечно, на сундуке, зачем же стеснять, — быстро сказал Шаховцов.
Он заметил пылающие щеки хозяйки, блестящие серые глаза. Ревнивое чувство заговорило в нем. Еще на улице он определил доступность этой женщины, и то, что Мостовой, деловой, черствый человек, явно опередил его, неприятно укололо самолюбие.
Кузьма сразу же захрапел. Василий Ильич, полуприкрыв лицо влажной полой шинели, лежал с открытыми глазами. За окнами было тихо. На шестке тонко пел сверчок. Донька зашевелилась. Шаховцов скосил глаза. Приподнявшись на локте, она подтянула сползшее одеяло и накрыла мужу оголившиеся ноги. Донька была в ночной рубахе городской моды без принятых у казачек рукавов. Василий Ильич увидел ее полные, красивые руки, грудь, и непреодолимая жажда обладания всколыхнула его. Донька переступила через мужа и осторожно спрыгнула на пол. Постояв, торопливо пошла к двери и исчезла. Шаховцов приподнялся и долго сидел, вслушиваясь в раздражающий шепот, еле доносившийся из соседней комнаты. Потом шепот стих, и снова появилась медленно идущая Донька. Василий Ильич видел крутой изгиб бедер, нежную ткань рубахи. Вот она попала в полосу бледного полусвета, в среднем окне были открыты ставни. Свет как бы обнажил ее. Ему казалось, что Мостовой уже обладал ею. Внезапно чувство раздражения поднялось в нем, но все же эта женщина была так маняще порочна и доступна. Вот она проходит мимо.
Он откинул шинель и схватил ее за плечо, с силой привлек, задыхаясь и что-то нашептывая. Донька рванулась, но он цепко держал ее.
— Пустите, — строго сказала она.
— Я хочу вас, хочу, — лепетал Шаховцов, — вы мне сразу понравились, я вас полюбил.
— Дюже сразу, — сказала она с холодной отчуждающей улыбкой, — кобели. Уже и полюбил.
— Доня.
— Ну, не слюнявь спину.
Она ловко вывернулась. Из рук Шаховцова моментально ускользнуло ее сильное, теплое тело.
— Ящерка, — обернувшись, сказала Донька и хихикнула.
Шаховцова сразу опалила постыдная обида. Ему захотелось кричать по-детски, со слезами и угрозами. Он уткнулся пылающим лицом в подушку. Первые чувства сменились явно ощутимой ненавистью и к этой красивой казачке, и к Мостовому, и к другим, похожим на них людям.
Ему показалось, что жизнь его навеки брошена в среду этих грубых недоверчивых людей, использующих его, но не возмещающих и сотой доли приносимого им в жертву.
ГЛАВА XIV
Сенька спустил ноги. Горячая лежанка обожгла пятки. Мальчик отдернул ноги и спрыгнул на пол.
— Не проспал я, нет, батя? — тревожно спросил он.
Отец поверху смазывал винтовки. Он наливал масло на тряпку из пузатенькой масленки. Тряпка оставляла на вороненом металле жирный след.
— Не густо? — с видом знатока заметил Сенька.
— Выглянь во двор, что делается, — сказал отец. — Без масла сразу ржа схватится. А когда к делу ближе, недолго обмахнуть.
Сенька близко ощутил это дело, манящее и пугающее одновременно.
Мальчик прильнул к отцову плечу, сжав коленями ладони. Отец был по-особенному добр и приветлив. В печке разгорались кизяки, на плите подпрыгивала крышка чугуна, из булькающего погустевшего пшенного супа выпирала куриная ножка. Донька ее подпихивала под крышку.
— Длиннобудылый кочет поймался, выпрыгнуть хочет, — сказала Донька, бросив на Егора смущенный взгляд.
За эту ночь у нее заметно побледнели щеки, под глазами потемнело.
— Может, денька на два привал сделаете, Егор Иванович?
— Не придется, пожалуй.
— Ну, на денек. Туман — как кисель, с порожек ступ-нула, как в жидкое.
— Денек здесь, день там, а у кадетов ноги быстрые, они на месте не сидят. Вот казаки соберутся — и тронем.
— И не поснедаете?
— Поснедаем, — успокоил Егор.
Кузьма вернулся со двора вместе с Шаховцовым.
— Коней напоили, задали ячменя, — сказал Кузьма.
— В саквы бы подсыпать зерна.
— Уже подсыпал, — сказал Каверин, — а то либо будет у ставропольских мужиков натуральное зерно, либо не будет.
— Спасибо.
— Коней жалко, не вас, — хмуро отшутился Каверин.
Позавтракали молча. Не спеша выпили по стакану чаю, настоенного конским щавелем. Поднялись, навесили оружие.
— Ну, будь здоров, Кузьма, — сказал Мостовой, — живы будем — увидимся.
— Увидимся, Егор.
Донька сунула Сеньке узелок.
— Харчи. Где-сь пообедаете.
На выходе шепнула Егору:
— Не обижаюсь, что прогнал. До зорьки глаз не сомкнула. Стыдно. А ты хороший…
— Какой есть, — обрадовался Егор и крепко пожал ее небольшую узкую руку.
Туман поглотил всадников. На базу коротко блеяли овцы, по станице испуганно перекликались петухи.
Сделав за сутки пятьдесят верст, жилейцы глухой ночью достигли села Средне-Егорлыцкого, куда группами подтягивались красногвардейцы. Если сюда двигались вооруженные отряды, отсюда, из ставропольских сел, уходили обозы беженцев, испуганных появлением «кадетов»[4]. Зачастую с повозок спрыгивали молодые здоровые крестьяне, просили оружия, чтобы присоединиться к отряду. Оружия было в обрез. Мостовой с сожалением им отказывал.
В Средне-Егорлыцком все дома были заняты войсками. На улицах стояли повозки, горели костры, сложенные из сырого хвороста и кизяков, играли гармошки. На площади, возле церкви-, чернели орудия, плясали солдаты и девчата, в кружках пели унылые ставропольские песни. Мостовому, привыкшему к четкой казачьей дисциплине, не понравилась такая беспечность. Он разыскал одного из бесчисленных командиров. Тот радушно принял его, усадил за стол, налил чашку водки. Но когда Егор упрекнул командира в плохой организации обороны, он обиделся, замкнулся и даже проверил документы.
— Не царский режим, и от казачьей плетки отвыкать понемногу начали, — сказал он Егору.
— По всему селу проехали — никто нам слова не сказал.
— Да чего с вами беседовать, — удивился командир, — может, вас еще с оркестром встречать, хлеба-соли подносить?
— Оборона плохо налажена, — хмуро отрезал Мостовой.
— Оборона?! Против кого обороняться? Какая-то банда кадетских гадов идет, и из-за них мучиться. Окопы наши видел?