Аркадий Первенцев
Над Кубанью КНИГА ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Земля казача зайнялась
И кровью, сыну, полылась,
И за могылою могыла
Неначе горы поросли
На нашей, сыночку, земли.
Шевченко
ГЛАВА I
Зима тысяча девятьсот восемнадцатого года уходила неохотно. Колючий снег, сметаемый с жилейского плоскогорья, облачно опускался в леса ирикубанской долины. Кубань пробивала звонкую береговую кромку, кружила и хрипела. Замело лесные гужевые дороги и тропы. Протока замерзла, но была опасна, кое-где протаивали мокрые круги, кипели ключи.
Раньше станица замирала в эти редкие буранные дни. Улицы пустели, а скот перестаивал, укрытый в надежных базах и зимовниках.
— Дуй не дуй, не к рождеству, а к великому дню, — говорили обычно казаки, пережидая непогоду в теплых хатах.
Теперь же не было спокойно в станице. Третий день Егор Мостовой отгружал хлеб из греческих ссыпок, брошенных бежавшими в Екатеринодар владельцами. У просторных амбаров, украшенных гигантскими гиревыми весами временами скоплялось до сотни подвод. Тут были и воловые сани, и мажары, и дроги. В амбарах, при свете керосиновых фонарей, работали артели профессиона-лов-грузчиков и люди боевой жилейской дружины.
Они насыпали мешки и выносили наружу. Подводчики, в большинстве насильно выгнанные, были угрожающе хмуры. Мостовой появлялся везде. Он носился либо на своем трофейном Баварце, либо на запряженной общественными жеребцами тачанке. Егора можно было видеть и в Совете, и на ссыпках, и на захолустном жилей-ском разъезде, превращенном им в гомонящий лагерь. Мостовой будто охмелел от радостного сознания своей силы. Уже тогда, на фронте, когда казаки 2-го жилейско-го полка выбрали Егора полковым командиром, он с гордостью определил свое место в новой жизни, внезапно открытой его взорам. Позже короткие дни командирской власти сменились горьким возвращением в свое постылое, неуютное жилище. Тогда он почувствовал, как наполнялось его сердце злобою. Резкий поворот: загремела батарея Богатуна, из рук атамана вырвана булава, Жи-лейская станица признала Советы, и Егор снова вздохнул и расправил плечи. Он не забыл поведения казачьего старшинства и, наблюдая истощение ссыпок, готовил план выгрузки кулацкого зерна.
Сегодня, возвращаясь домой, он внимательно присмотрелся к пяти амбарам соседа Литвиненко. Туго, по самые двери, насыпаны ядреным зерном эти амбары. Разве тут не было доли и его труда? Разве один богатей Литвиненко хозяин этому хлебу? Отца встретил Сенька, недавно прибежавший от Карагодиных. Мальчик уже успел затопить русскую печь.
— Батя, тетка Лизавета вареников принесла, — сказал Сенька, — я их в глечике грею, чтобы отошли с мороза.
— Люблю вареники, Сеня.
Мостовой разделся, повесил на гвоздь шинель, затвердевшую от мороза, башлык, пояс. Подошел к печке и кочергой начал разбивать кизяки. Повалил густой дым, потом веселыми языками полыхнуло пламя.
— Завтра начну трусить Литвиненковых, — сказал он, привлекая к себе сынишку. — Начну со своего соседа, чтоб другие не обижались.
— По станице что-сь дурные слухи ходют, — сказал Сенька.
— Какие слухи?
— Убить тебя хотят, батя, — Семен погладил шершавую отцову руку. — Может, не надо куркулей трогать, а?
Мостовой поднялся, потянулся, улыбнулся.
— Эх ты, сынок! — воскликнул он и, внезапно схватив его под мышки, подкинул вверх. — Ну, пущай меня убьют, пущай. На фронте четыре года изо дня в день убивать меня собирались, не спужался.
— Так то на фронте, — оправляя рубаху, сказал Сенька.
— Тут пожеще фронта, сынок, — опускаясь на лавку, произнес Мостовой, — но эта война чистая какая-сь. Жизни стало не жалко, Сенька. Смысл чувствую. Ну, что моя жизненка для такого дела? Два медных пятака. Правда, живой больше может сделать, чем мертвый. Поэтому за жизнь крепко надо держаться, не поддаваться.
Егор вынул из кармана гимнастерки свернутую вчетверо бумажку и подсел к лампе.
— Сеня, иди ближе, — позвал он, и на лице отца мальчишка увидел новое, просветленное выражение. Егор выкрутил фитиль, огонь языком лизнул по стеклу, оставив мягкий след сажи. Егор бережливо развернул бумажку.
«Горячий привет от имени петроградских рабочих братьям казакам и крестьянам Советского Кубано-Чер-номорья. Товарищи, революция переживает продовольственный кризис. Красный Петроград без хлеба. Единственная наша надежда — это вы, братья казаки и крестьяне».
Мостовой раздельно читал документ, изученный им уже наизусть.
— Ты слышишь, Сенька? «Красный Петроград без хлеба». Мы знаем, что такое без хлеба. Помнишь, как я вернулся? Мы тоже тогда были без хлеба, нам помогли люди. — Егор водил пальцем по бумаге. — «Единственная наша надежда — это вы…» — Мостовой поднял глаза. — Мы единственная надежда Петроградской коммуны. Коммуны! Может, там сам Ленин без хлеба, Ленин… — Мостовой крепко сжал Сенькину руку, — а тут… рядом… пять амбаров держит Литвиненко. С десятого года цену выжидает, а? Зоб ему вырву, а хлеб заберу. Завтра же за него возьмусь.
Не слушая, что ему говорил сынишка, Егор снова подсел к столу. Еще ближе придвинул лампу, ощутил ее теплоту.
«Если вы хотите, чтобы Красный Петроград и впредь имел возможность быть передовым борцом за социалистическую революцию, за освобождение всего человечества от гнета помещиков и капиталистов, не дайте умереть рабочим Красного Петрограда от голода. Мы твердо верим, что трудовое казачество и трудовое крестьянство сделают все для снабжения Петрограда хлебом». — Мостовой водил пальцем по мелким буквам и качал головой. — «…не дайте умереть рабочим Красного Петрограда». Нет, мы не дадим вам умереть, не дадим. Сенька, если революция умрет, стоит ли нам тогда жить? Тогда надо нас с каменюкой на шее в Кубань пустить. Коммуна просит нас, Сенька. Коммуна просит вот таких, как мы. Ты думаешь, они Литвиненковых просят или Ляпиных? От этих дождешься! Горячего до слез дождешься. Эти ждут, чтобы там повымерли, им тогда получшает. На меня говорят, злой я. Нет… Они злые, Сенька. У них в сердце больше злобы…
Егор начал быстро разуваться. Портянки были мокры и коричневы от кожи сапог. Он бросил их под лавку.
— Батя, ты что, спать? А вареники?
— Спать, Семен, спать. Вареники на завтра оставь. Зорькой начну амбары Литвиненкова рушить. Как ты думаешь, Сенька?
— Да как ты, так и я, батя, — ответил Сенька, приготавливая постель. — Шут с ними, с амбарами. Только на глаза мозоли набивают. Ну, разбирайся, батя, постель готовая. Перины взбитые.
Егор бросился на жесткую постель, натянул рваное стеганое одеяльце, а полушубком укрыл Сеньку.
— Гляди не смерзни. Ишь окна как раскружавило.
— Не смерзну, — успокоил Сенька.
— Спи, — отвернулся отец, — завтра работы прибавится.
— Работа мускул нагоняет.
— Вот-вот… Ты чего поднялся?
— Надо трубу закрыть. Кизяки уже жаром рассыпались.
Мостовой быстро заснул. Сенька осторожно спустил ноги, нащупал опорки и пошел к столу. Зажег лампу, чуть выкрутил фитиль. Достал бумажку из отцовской гимнастерки и долго, пришепетывая, по слогам перечитывал слова, становившиеся в тревожный огненный ряд. Казалось мальчику, к нему протягиваются скрюченные пальцы умирающих от голода. Он почувствовал свою беспомощность, одиночество, по спине поползли мурашки. Задул лампу, направился к кровати. Подлез к отцу. Вот оно близко, это жесткое горячее тело. Сенька успокоился.
— Батя, ты хороший, ты не злой, — шептал он, осторожно поглаживая его плечо.
Сенька был горд за отца, за его поступки, и никакое сомнение не закрадывалось в сердце мальчика. Все было ясно, четко разграничено. Прояснились враги и друзья. И те далекие люди, на тысячи верст отнесенные от Жи-лейской станицы, были неизмеримо ближе и роднее, нежели соседи Литвиненковы.