– Ты хочешь, босс, чтобы я эту картинку раскрасил?
– Что? Нет-нет, не надо. Лучше, скажем, я дам тебе пару дюжин таких книжек, а ты отнесешь их в школу, где учился. Нам надо просвещать молодежь, наставлять ее на верный путь, пока им не запудрили мозги все эти леваки и коммуняки. Все эти комми – просто шизики; ты знаешь, почему многие из них педерасты? Потому что нормальные люди вроде нас с тобой размножаются. А комми, они как гомы, ходят и пудрят людям мозги.
«Вроде америкосовских церковников, что всё тут заполонили», – думаю я, но вслух не говорю. А вместо этого киваю:
– Верно сказано, босс, верно.
– Вот и хорошо. Вижу я, мистер Уэйлс, что ты хороший человек. И чую, что с тобой можно делиться сокровенным. Вот что я тебе скажу: все, что ты сейчас услышишь, проходит под грифом «Секретно». Этой информации пока нет даже на столе у Киссинджера. Даже Луис сейчас услышит ее впервые. А ну-ка, Луис, ты в курсе, какой сейчас промысел процветает в Восточном Берлине? Спорим, не знаешь? Что ж, скажу вам обоим: поздние аборты. Да-да, ты не ослышался. Какой-нибудь мясник вытаскивает младенца из девчонки на пятом, на седьмом, иногда даже на девятом месяце беременности и, как только из манды показывается головенка, рассекает горло. Ты представляешь, какое дерьмо? Дела там так плохи, что женщины решают лучше убить своих детей, чем дать им появиться на свет в Восточной Германии. Народ так называемой ГДР за всем стоит в очередях – прямо как в этой книжке, мистер Уэйлс. Люди маются в очередях за тривиальным мылом! Знаешь, что они с ним делают? Продают или выменивают на еду. Бедные засранцы не могут даже позволить себе приличной чашки кофе: сволочье из их правительства смешивает это дерьмо с цикорием, рожью и свеклой и называет всю эту хрень «бетткаффе». «Бетт» – звучит как «бэд», то есть «скверный», правда? Мне казалось, я прошел уже через все и все знаю. Но от этого, скажу я вам, просто волосы дыбом. Аж мозги набекрень. Вот ты, мистер Уэйлс, пьешь кофе?
– Да я больше по чаю, сэр.
– Похвально, друг мой, похвально. Но эта вот маленькая драгоценная страна… Через два неполных года она станет еще одной Кубой – или, того хуже, Восточной Германией, – если процесс прямо сейчас не обратить вспять. Я видел, как такое едва не произошло в Чили. Видел, как оно чуть не случилось в Парагвае. И одному лишь Богу известно, что может случиться в Доминиканской Республике.
Кое-что из этого в самом деле имеет место быть. Но эти люди из ЦРУ от этого словно прутся. Стоит им подумать, что ты им поверил, как оно обращается в какой-то наркотик. Точней, не в наркотик, а в спорт. «А ну-ка, поглядим, как далеко я смогу завести этого невежду-ниггера». Краем глаза я наблюдаю, как он наблюдает за мной, думая, что я тот самый человек, которого он рассчитывал встретить. Луис Джонсон к своему отъезду был под недюжинным впечатлением, что человек, не знающий толком грамоты, оказался таким сметливым. Разумеется, сметливым в том смысле, насколько может быть сметливой дрессированная собака или обезьяна. Ишь как он заправляет мне об инопланетянах, а сам смотрит, клюну ли я на все это. И при этом мина у мистера Кларка такая серьезная, что я даже разок глянул на небо посмотреть, не станет ли оно серым, чтобы поддать его рассказу настроения.
– А сказать я хочу то, – не унимается он, – что эта страна находится на перепутье. И следующие два года будут решающими. Так вот, можем ли мы на тебя рассчитывать?
Я даже не знаю, какую хрень этот человек ожидает услышать в ответ. Каких слов он от меня ждет – что я готов взойти на борт? Может, гаркнуть ему «на абордаж!», учитывая то, что мы сейчас сидим в пиратской гавани? Доктор Лав мечет на меня взгляд, после чего размеренно кивает с закрытыми глазами – дескать, скажи этому кретину то, что он хочет услышать, muchacho.
– Я готов взойти на борт, сэр.
– Рад это слышать. Высший, язви его, балл. Очко.
Мистер Кларк встает со словами, что машина доставит его обратно в отель «Мейфэр», где он бросит кости, пока под него готовится квартира. Оставив на столе десять американских долларов, он отдаляется, но затем резко оборачивается и припадает мне к левому уху:
– Кстати. Я заметил, ты последнее время совершаешь отлучки в Майами и на Коста-Рику. Жужжишь как пчелка, стало быть? Разумеется, американское правительство не проявляет интереса к бизнес-активности между Ямайкой и членами ее диаспоры. Содействуй с нами по всем вопросам, и мы будем чтить конфиденциальность наших соглашений. Луис, переведешь это ему?
– Езжайте с легкой душой, мистер Кларк.
– Просто Кларк, без…
– …«е» на конце, я понял.
– ¡Hasta la vista![198]
Я смотрю на Доктора Лава:
– Его правда звать Кларк?
– А меня правда звать Доктор Лав?
– Вместо «мы» он говорит «я».
– Я тоже это заметил, hombre.
– Мне на это обратить внимание?
– Да хер бы его знал. Прись себе дальше, и все тут. Вы тот свой ящик с барахлом еще не распаковали?
– Кажется, американцы говорят «барахлишко».
– Я, по-твоему, похож на гребаного янки?
– Как, по-твоему, мне на это ответить, Доктор Леви Страусс? Ящик тот уж давно распакован.
Он имеет в виду еще одну поставку, которая пришла тем же путем, что и та декабрьская семьдесят шестого года. В громоздком ящике с маркировкой «Аудиооборудование / Концерт за Мир», оставленном на причале. Мы его оприходовали вместе с Ревуном, Тони Паваротти и еще двоими. Семьдесят пять «М16» мы оставили себе. Двадцать пять продали человеку из Уэнг-Сэнг, который с некоторых пор испытывает острую потребность в стволах. Патроны мы оставили себе. Идея Ревуна – пускай, говорит, сами себе пули льют. Мы как будто готовились к войне, в то время как все остальные настраивались на мир. Сам Папа Ло вышел из-за серой тучи, которую надернул на себя с того дня, как стреляли в Певца. Он как будто брал на себя всю вину – обратная сторона приписывания себе всех заслуг. Певцу он сказал, что все стряслось потому, что он отсиживал в тюряге, иначе никакого покушения и вовсе бы не было. Папы Ло давно уже нет – умотал с этой планеты на волшебной ракете и сейчас, должно быть, кружится со «Свиньями в Космосе»[199]. Беда в том, что с каждым днем на этот рейс садится все больше народа. Лихорадка замирения охватила гетто настолько, что по оконцовке первого Вечера Единения ко мне подошел тот, что убил моего кузена, с распростертыми, как для объятий, руками. Я назвал его жопником и ушел.
Мирный договор докатился аж до Уарейка-Хиллз, и оттуда впервые за годы спустился тот самый Медяк, словно забыв, что у каждого фараона на Ямайке есть в патроннике пуля с его именем. И вот когда даже Медяк явился сюда поесть-попить-повеселиться, я понял, что мне пора кинуть взгляд в сторону другой страны.
Ко мне в дом приходил сам Папа Ло, спросить, почему я не танцую под новые ритмы мира, и давно пора, чтобы черные вняли чаяниям Маркуса Гарви, радевшего о нас все эти годы. Я уж не стал спрашивать, знает ли он из Маркуса Гарви хоть строчку или же ему про все напел какой-нибудь чертов раста из Лондона. Но тут я увидел, что глаза его влажны. Что они упрашивают. И я понял нечто об этом человеке и о его делах. Он уже зрил за горизонт, гораздо дальше гетто, гораздо дальше времени и своего места в этом мире. Этот человек думал о том, что напишут на его надгробии. Что скажут о нем люди в дальних временах, когда последний кусок его прогнившей плоти отстанет от костей. Забудьте о его семи отсидках за убийства и покушения, после которых он неизменно выходил. Забудьте, что до того как в гетто пришли белый и Доктор Лав, каждого мужчину здесь учил стрелять он, Папа Ло. Забудьте, что границы в гетто прочертили они с Шотта Шерифом и они заправляли внутри них. Он хочет, чтобы на его надгробии было указано, что это он объединил гетто.
Есть такие, кто думает, будто я питаю к Папе Ло враждебность. Хотя у меня к этому человеку нет ничего, кроме любви, и то же самое я повторю любому, кто меня спросит. Просто гетто есть гетто. Такой штуки, как мир, в нем не существует. Есть только этот непреложный факт. Твою волю убить меня может остановить только моя воля убить тебя. И в гетто живут люди, видящие лишь в этих границах. Я же смолоду видел только то, что за его пределами. Просыпался, глядя наружу, ходил в школу и весь день проводил глядя в окно, подходил к Мареско-роуд и стоял там у забора, отделяющего Уолмерскую школу для мальчиков от колледжа Мико – всего лишь цинковый забор, при виде которого многие и не догадываются, что он отделяет Кингстон от Сент-Эндрю, пригород от даунтауна: тех, кто имеет, от тех, кто нуждается. Люди без планов ждут и смотрят. Люди с планом видят и ждут нужного времени. Мир не гетто, и гетто не мир. Люди гетто страдают, потому что есть люди, что живут причинением им страданий. Хорошие времена для одних – это одновременно плохие времена для других.