Мариус говорит:
— После войны построили. А та, прежняя, разрушена и не восстановлена. Молитесь за нее! Ее уж нет!
Потом он добавляет:
— Я сам тоже из такой деревни. Я из Рипона. Это на Марне. Вы, может, слыхали про такое название? Потому что сейчас Рипона нет. В четырнадцатом году его разбили немцы, потом его вконец добили французы. Когда немцы стали наваливаться, население пустилось наутек. Осталось только несколько чудаков. Вероятно, они со страху сошли с ума, потому что они выкопали громадную яму и пересыпали туда всех покойников, которые, быть может, сто лет лежали на кладбище. Там еще мой дед лежал — наполеоновский солдат. А сейчас Рипона больше нет. Я говорю — из Рипона, а я ниоткуда… Нет Рипона. Точка — и все.
Лесок, поле, военное кладбище.
На двух столбах большая доска с надписью указывает, что в пятистах метрах лежит такая-то деревня. Но деревни нет, никто теперь уже не установит среди сорных трав, где именно она находилась.
— Совсем как Рипон, — говорит Мариус. — Страшные у нас там бои были. По самый восемнадцатый год Немцы ввалились в августе четырнадцатого. А в ноябре их стали понемногу выживать. Четыреста метров отобрали в ноябре, потом еще столько же в декабре. А потом началась позиционная война с подкопами и взрывами. Сильные бывали взрывы.
Мариус смеется.
— Один сапер поймал сто пятьдесят осколков. Ах, мсье, если бы слышали, как этот чудак потом смешно рассказывал: «Я, — говорит, — искал свою ногу. Спасибо, — говорит, — ребята из взвода подобрали ее!» Одного типа из Эро, крестьянского парня, ранило в руку, он сам себе ампутировал ее ножом. Вот какие герои были. А Рипона все-таки отобрать не смогли! Только в восемнадцатом году Гуро отобрал эту землю. Но деревни уже больше не было. Только на карте осталось место. А деревня пропала.
Мы пересекаем канал. Двадцать лет хранил я в памяти видение этого канала. Оно осталось у меня как непостижимый образ тишины и покоя: вода еле двигалась тогда среди густых зеленей, брошенная баржа стояла у берега и окровавленная куртка зуава валялась на борту.
Кладбище спокойно и просторно разместилось у деревни Понтарев, на том месте, где некогда стоял наш обоз. Сторож инвалид на деревянной ноге открыл нам калитку. Мы долго и грустно бродили среди крестов.
— Если бы мы умели так правильно стоять в строю, как правильно наши ребята построились в могилах, капитан Персье ругался бы гораздо реже, — заметил Рене.
Мы пересекли лужайки и чащи, где двадцать лет назад бродили мы с полком. Костры легиона снова дымились у меня перед глазами, снова ворчала, пела, веселилась и ругалась вторая рота. Мы искали славы и победы.
Мариус сказал:
— Ему, однако, повезло в жизни, этому гиппопотаму!
— Которому?
— А этому сторожу. Вот он сторож на кладбище. А не оторвало бы ему ногу, ходил бы без работы.
— Ладно, — сказал Рене. — Езжайте в Борье. Мы хотим видеть Борье. Пять километров отсюда.
— Вот тут, за поворотом, она жила, вдова с родимыми пятнышками. Помнишь ее? Уже она теперь старушка, должно быть! — говорит Рене, когда мы въезжали в Борье.
Наш взвод жил одно время в погребе помещичьего замка. Мы не знали, кто выпил вино и кто разбил бутылки, но спать нам пришлось на битом стекле.
— Опыт показывает, — высокопарно сказал однажды мой незабвенный друг, легионер Лум-Лум, — что битое бутылочное стекло, даже будучи перекрыто солдатской шинелью, является лишь суррогатом волосяного матраца и не может спорить с ним в отношении комфорта.
Мы давно проголодались и отправились разыскивать колесного мастера, — во время войны он торговал булками и вином. На месте колесной мастерской стоит небольшая, но опрятная гостиница с рестораном. Ее содержит сын мастера, бывший пехотный солдат, потерявший руку на Сомме, бывший преподаватель математики, махнувший уцелевшей рукой на науку и принявшийся за зарабатывание денег.
Он накормил нас гораздо лучше, чем кормил его отец. Он принес и бутылку вина. Но мы сидели молча. Лучше было не говорить о том, о чем хотелось говорить обоим: о товарищах, которые здесь погибли, о крови, о которой мы думали, что она пролита, а она оказалась вылитой.
— Кстати, мсье Мариус, — совершенно некстати восклицает Рене. — Вы, пожалуй, и не знаете, кто этот господин, который делает нам честь своим обществом и развлекает нас своим молчанием.
Шофер взглянул на меня и смущенно остановил вилку, поднесенную ко рту.
— Прошу прощения, — сказал он, — не знаю. Вы наняли меня на стоянке.
— Это известный мсье Дурак, — с серьезностью сказал Рене. — Неужели вы не слыхали? Мсье Дурак!
— Нет, господа, — сказал Мариус, — я не имел чести…
Рене поднял свой бокал, Мариус подхватил свой. Он сказал мне почтительно:
— За ваше здоровье, мсье Дурак! Очень рад, мсье Дурак! Право же, какая честь!
— Не удалось тебе пройти неузнанным, старый брат! — буркнул Рене. — Ну, что ж…
— Очень мило, что ты помнишь кличку, которую тебе дали русские студентки еще на первом курсе, — сказал я. — Но мне казалось установленным, что из нас двоих только ты имеешь право так называться. Я не претендую.
Я сказал это по-немецки, не желая вмешивать шофера.
— Ну, еще бы! — по-немецки же ответил Рене. — Ты двадцать лет лечишься. Но в четырнадцатом году ты в армию пошел? Под Борье воевал? Под Реймсом воевал? А за что? Молчи уж. Зачем скромничать, мсье Дурак?
Мариус сказал:
— Я расскажу вам про одного чудака, У нас в Районе был некий мсье Шапрон. Он был мэр Рипона. Сейчас он живет в Сюиппе. Вы, конечно, слыхали про Сюипп. Там очень пекло во время войны. Эти шутники, артиллеристы, оставили после себя только мусор. И вот он живет в Сюиппе, потому что Рипона больше нет.
Хозяин принес счет. Мы расплатились и пошли пить кофе в трактир. В трактире Мариус сказал:
— Я вам говорил про этого чудака, который живет в Сюиппе. Рипона больше нет. Так вот иногда этот господин Шапрон уходит на те старые места, где когда-то был Рипон, и бродит там. Как тень прошлого. Он с совершенной точностью устанавливает место, где был его дом и его двор, и где стояла его конюшня, и где начиналось его поле. Он — чудак. Он — тень прошлого. Он даже может показать, где он стрелял куропаток в тринадцатом году. Нас было семьдесят пять жителей в Рипоне. По мобилизации мы дали семь голов пехоты. Шестеро убиты. Я один остался. Вольные жители тоже исчезли. Одни вымерли, другие рассеялись по Франции. Потому что Рипона больше нет, а селиться на старом месте нельзя: там все завалено неразорвавшимися снарядами.
Из трактира мы пошли на нашу старую позицию. Улица, по которой мы проходили во время войны, теперь залита асфальтом, но она такая же кривая и горбатая, как была. На околице, на старом месте по-прежнему стоит чугунное распятие.
Туманное небо висело, как и в тот день, когда я впервые попал в эти места в четырнадцатом году.
— Ну, — сказал Рене, — отсюда двести метров влево, и мы дома.
Немного поодаль, влево от распятия, тощий кустарник скрывал во время войны наши окопы.
Надписи на столбах напоминают, что сюда нельзя ступать: неразорвавшиеся снаряды, бомбы и гранаты еще таят смерть. Проклятие висит над этой землей. Траншеи раскрыты, не засыпаны воронки и фугасные ямы. Куски металла, ржавые осколки снарядов, поломанные котлы походных кухонь, ружейные стволы, баклаги, гильзы, солдатские кости, колючая проволока, банки из-под консервов валяются среди пустыни, которая вздыблена стрельбой. Ничто не растет на ней, и птицы давно улетели из этих мест. Среди скорбного одиночества лежат тут и там груды камней, остаток стены, ступени разбитой лестницы. Зрелище далекой и давно разрушенной жизни встает, как в дыму, и ест глаза.
— Нет порядка, — говорит Рене недовольным тоном капрала. — Какая это скотина набросала мне мусор в траншею?
— Чего ты орешь, капрал? — сказал я. — Ведь здесь третий взвод! Они всегда были неряхи. Наше место дальше.
Мы прошли к месту четвертого взвода. Оно было так же загажено, как и другие…