Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Да, технику умирания я знаю. Я здесь ее изучил. Умирают просто, без крика, как от разрыва сердца. И чистый, не залитый кровью труп лежит, как спящий человек. Умирают с перебитыми конечностями, оторванными челюстями. И труп похож на бесформенную массу окровавленных тряпок… Умирают медленно, хватая цепенеющими руками руки санитара. Глаза неподвижны, нос заостряется и синеет, губы сохнут, лицо сереет и покрывается холодным потом… Рот широко раскрыт, но дыхания больше нет…

Неужели и меня сбросят вместе с другими трупами в черную яму?!.

Неужели я не увижу своего дома, большого города, людей, не услышу музыки?

И Петербурга… Я никогда больше не увижу этого необычайного города. Его белых ночей. Изумрудного, голубого и прозрачного, с розовым и темным дымком, вечернего неба над Невой и взморьем, зеленого четырехугольника Летнего сада с черной решеткой ограды и убегающим от него на острова пароходиком… Не увижу, стоя на набережной возле сфинксов, оберегающих академию, или у красных стен университета, тонких контуров трех мостов через Неву, Сенатской площади, бессмертного творения Фальконета на гранитной скале, колонн Исаакия и Зимнего дворца… Не увижу гранит ной ограды Невы, и полукруглых спусков к воде, и Зимней канавки, и сырой свежести островов… И тихой июньской ночью я не буду ходить по пустынной набережной, смотреть на черные силуэты фабричных труб, тонкий шпиц Петропавловской крепости, белую колоннаду Адмиралтейства и неясные очертания домов…

Нет, я ничего больше не увижу. И мечты не спасут. Разве мечты спасают? Разве Василенко не мечтал о солнечной весне, о ласковой земле, о больших желтых подсолнухах, о кавунах, о песнях дивчин летней ночью?..

Нет, я погибну. И в помраченном сознании в последний раз вспыхнет все, что я так любил и о чем мечтал.

Все останется так, как было… Только мое изуродованное тело будет разлагаться, окруженное такими же гниющими трупами погибших рядом со мной ни в чем неповинных людей…

Мы пришли в еврейское местечко. Оно похоже на десятки других в Польше. Деревянные домишки, серые и покосившиеся, дряхлые и пропахшие нищетой. Древние старики в длинных до полу пальто, седобородые и сгорбленные, желтые старушки в париках и с платками на голове, бледные девушки и кучи грязных детей. Но сегодня все местечко смертельно напугано слухами: из всех местечек, по приказу верховного главнокомандующего, высылают все еврейское население «в виду близости фронта в возможности содействия неприятелю…»

По всем дорогам гонят десятки тысяч людей к железнодорожным станциям, где их грузят, как скот, в товарные вагоны и отправляют в тыл в черту оседлости.

Значит, на фронте плохие дела. Значит, опять неудачи командования заставляют выдумывать оправдательные причины поражений. Опять, как в японскую войну, виноваты евреи. Благо, евреев здесь действительно много. Кто-то настойчиво и упрямо сеет среди солдат подозрение и ненависть к польскому и еврейскому населению страны.

Из штабов и канцелярий хитро сплетенными нитями тянутся слухи о шпионаже и предательстве. Анекдотические сюжеты специально придуманных рассказов поражают своим убогим однообразием и глупостью. Даже наивные, готовно доверяющие всякой чепухе солдаты скептически ухмыляются.

— Эту брехню мы уж который месяц слышим… Явреи да явреи… Они и на той стороне проживают, однако ничего, немцы самосильно прут да прут…

Только офицеры охотно и подолгу рассказывают о евреях и поляках. Поручик седьмой роты, показывая на группу евреев, говорит:

— Они пустили вниз по Висле бутылку, а в бутылке план наших расположений…

Кто-то из солдат не выдерживает:

— Ваша благородие, долго бутылка проплывет!

— Когда бы ни дошла, а она свое дело сделает.

— Тут, ваше благородие, брехни много…

— Ты глупостей не болтай, в штабе лучше тебя знают!

— Оно конешно, а только много зря треплются.

— Вчера мельницу подожгли, сигнал немцу подавали…

— Ваше благородие, это артиллерия зажгла…

— Ты, дурак, не спорь! В штабе лучше знают!

— Дык ведь при нас дело было, ваше благородие!.

— Пшел вон, болван!

Солдат, усмехаясь, отходит.

Офицер долго еще рассказывает о шпионаже.

— У панов в фольварках прямые телефоны к немцам… Что ни пан, то шпион… Евреи сигнализируют специальными фонарями… Мошки и Хаимы перебегают к неприятелю запросто…

У Чайки сердито хмурятся брови. Он долго сдерживается, потом, как бы невзначай, бросает:

— Господин поручик, а сколько у вас евреев в роте?

— Трое…

— И все трое, если не ошибаюсь, георгиевские кавалеры?

— Да… но ведь это другое дело… Это евреи наши, мы их знаем…

— То-то и оно, господин поручик! Своих вы знаете, а прочих нет. Зачем же, не зная, обвинять целый народ?.

— Помилуйте, об этом в штабе говорят.

— В штабе много глупостей говорят.

Чайка впервые так резко говорит при солдатах о командовании. Он уводит в сторону офицеров и там долго сердито что-то говорит. Издали мы слышим отдельные фразы.

— Снарядов нет!.. Понимаете?.. Совсем нет!.. Немцы нас разносят в пух и прах, а нам нечем отвечать!.. Их артиллерия засыпает нас огнем, а мы из винтовочек постреливаем!.. В седьмой батарее десять дней сидят без единого патрона, а штабы евреями занимаются!..

Чайке кто-то отвечает, но он еще больше сердится. На бледном лице его появляются розовые пятна, большие темные глаза загораются новым огнем. Он почти кричит:

— Ложь! Надо воевать, а не мирных жителей на деревьях развешивать! Надо подвозить снаряды и продовольствие, а не бросать тысячу вагонов на вывозку евреев.

Солдаты довольны Чайкой.

— Правильный офицер. Золотые слова говорит.

— А насчет антилерии — он верно сказал. Вчера с батареи зарядные ящики в парк ездили… так люди сказывали, каждый день ездиют, да все без толку, все обратно порожняком гоняют… Нет, говорят, снарядов… Будьте здоровы.

— А пока постреляйте, мол, аржаным!..

— Оттого на евреев и валят, чтобы, значит, мы на начальство сердиты не были, а на «шпионов». Так вернее.

В двух верстах от местечка, в богатом имении расположился штаб дивизии.

Мы на охране штаба.

В глубине большого сада, окруженного кирпичной стеной, в богатом доме звонят телефоны, бегают телефонисты, ординарцы, вестовые, денщики. Сверкают погоны, блестят аксельбанты, звякают шпоры, покрикивают адъютанты.

Приезжают и уезжают конные ординарцы. Шумят мотоциклы, команды связи разматывают катушки, натягивают провода. Стоят выстроившиеся в ряд двуколки, повозки, экипажи.

У дверей комнат, в коридорах вокруг дома и у ворот — часовые.

У ворот — толпа солдат. Мы слышим раздирающий женский крик. Женщины — молодая и старая — с растрепавшимися волосами, неодетые и взлохмаченные, жестикулируя, истерически кричат. Их голоса пронзительны, и слова неясны. Женщины кричат наперебой, и дети заглушают их своим плачем. Они хотят пройти в штаб, но их не пускают часовые. Старая женщина падает на колени и пытается поцеловать руку часового, но он ее отталкивает.

Мне с трудом удается узнать от них, в чем дело. Мужа старухи и мужа ее дочери ночью арестовали по приказу из штаба. Их сосед, поляк, донес, что они шпионы. Он же объяснил женщинам, что их мужей повесят.

Я их успокаиваю, объясняю, что не могут повесить людей по одному только доносу. Их освободят или будут судить и оправдают. Но женщины не слушают и в отчаянии рвут на себе волосы. У них уже нет слез, голоса охрипли, глаза горят мольбой и безумием…

Обещаю им узнать о мужьях и ухожу в штаб.

Но узнать что-либо трудно. Я могу расспрашивать только солдат. Постепенно удается узнать от сменившихся утром караулов, что ночью судили двух евреев и осудили к повешенью. Единственное основание к обвинению — донос соседа, заявившего, что старик и его зять переходили неоднократно к неприятелю. Напрасно несчастные умоляли допросить кого угодно из населения и местечковых властей, чтобы убедиться, что они ни на один день не отлучались из дому.

102
{"b":"554296","o":1}