— Так мы им поможем, тёть Ганя! Далеко до той деревни? — авторитетно сказал Рыгор и потянулся за салом.
— Сиди! — сердито махнула на него мама, — Поесть даже не успели! Они и сами скоро докончат. Сколько там той крыши! Отдыхайте. Расскажите лучше, что в столицах происходит.
Обнаружив, что Лявон сморкается и чихает, а Рыгор кашляет, мама развила бурную деятельность: накормила обоих мёдом (и проследила, чтобы Лявон проглотил не менее столовой ложки), заставила их по очереди парить ноги в тазике с горячей горчичной водой, нашла две пары толстых шерстяных носков (а для Рыгора ещё и шерстяной платок, который надо было завязать вокруг груди), заварила чай из мяты и зверобоя, проветрила комнату и постелила им чистое бельё. Уложила в постели и настрого запретила выходить из дому до выздоровления. Лявон не возражал — его сильно клонило в сон, а Рыгор, съев после добавки щавеля ещё полную сковороду картошки со шкварками, был счастлив и на всё согласен.
Мама села на кровать в ногах у Лявона и, поглаживая ему коленку, пустилась в обстоятельные описания своей размеренной жизни. Рыгор слушал, живо интересовался, вставлял дельные вопросы и замечания, а Лявон спал, приоткрыв рот, и это придавало его лицу жалобное выражение.
Глава 2. Любовь Лявона
Лявон понемногу привыкал к новой жизни. Он больше не шарахался от мамы, когда та тянулась приласкать его, послушно съедал по ложке мёда в день, парил ноги в тазу и делал ингаляцию над кастрюлей с кипятком, накрыв голову махровым полотенцем. Но в первый же день они с Рыгором договорились, что излечиваться от простуды им ни к коем случае нельзя – это могло бы привести к самым неожиданным и непоправимым последствиям. Ночью, стараясь не скрипеть половицами и не разбудить маму, Рыгор пробирался на веранду, мочил в холодной воде простыни, а потом тормошил Лявона. Молча содрогаясь, они заворачивались, перешёптывались. Постепенно влага испарялась, и, согреваясь, Лявон снова засыпал, прямо в простыне. К утру простыни просыхали, и мама ничего не замечала.
С песнями было проще: маме до слёз понравились Тихие песни, она быстро выучила слова и охотно подпевала им, Шуберта же просто слушала, качая в такт головой. Обычно они много пели после обеда, когда все дела по хозяйству были сделаны, а компот сварен и поставлен охлаждаться в ведро с холодной водой. Поглаживая бархатные листья герани у раскрытого окна, Рыгор, округляя рот, тщательно выводил мелодию. Его резкий и правильный баритон вёл за собой душевное, мягкое контральто тёти Гани и мечтательный тенор Лявона.
Несколько раз мама пыталась расширить их репертуар, усаживая компанию у старенького проигрывателя-чемоданчика «Юность». В тумбочке под проигрывателем хранилась небольшая стопка пластинок в потёртых бумажных конвертах. Мама брала стопку на колени и с улыбкой перебирала пластинки, в основном с эстрадными песнями. Они перепробовали всё, но ни одна из них не дала Лявону и Рыгору должного эффекта. Они слушали, но никогда не подпевали. Мама не настаивала, думая, что у молодёжи свои вкусы, и глупо ожидать от них восторгов хитами своей юности. И они снова пели Сильвестрова.
После пения мир становился особенно счастливым и радостным. Тётя Ганя целовала мальчиков в затылки и с помолодевшим лицом убегала в огород, прореживать морковь или переворачивать на другой бок тыкву. От помощи простуженных она со смехом отказывалась, и они, в ожидании полдника, шли гулять по посёлку. Традиционно сидели на зелёном пригорке у магазина, где Рыгор выкуривал сигарету и выпивал бутылочку пива, а Лявон, откинувшись к забору, смотрел на небо. Рыгор знал, что в такие моменты лучше помолчать, но иногда не мог удержаться.
– Слышь, Лявон? Слушай анекдот. Встретились как-то раз Ли Бо и Ду Фу, и говорит Ли Бо: слышь, Ду Фу, ты мне друг? Друг. Тогда напиши за меня стихотворение, а то мне не прёт. Ду Фу написал. Встречаются они вскоре опять, и опять Ли Бо говорит: слышь, Ду Фу, ты мне друг? Друг. Тогда напиши за меня стихотворение, а то мне не прёт. Ду Фу написал, куда деваться. На следующий раз, когда они встретились, Ду Фу первый спрашивает: Ли Бо, ты мне друг? Друг. Тогда вот тебе стихотворение, скажи, что оно твоё. Ли Бо прочёл и говорит: что это за дерьмо? Ду Фу отвечает: извини, не прёт. Но ты же мне друг?
После паузы Лявон спросил:
– А это кто вообще такие?
– Ну это типа китайские поэты.
Однажды, после очередной бутылки пива и очередного глупого анекдота, Рыгору понадобилось забежать домой, а хмурый из-за прерванных мечтаний Лявон встал и пошёл гулять один, не дожидаясь приятеля. Он миновал сельсовет с поникшим без ветра флагом, маленькую одноэтажную школу, закрытую сейчас на каникулы. Лявон шёл медленно, глубоко вдыхая. Свежее сено, струганные смолистые доски, дёготь, яблоки. Настроение возвращалось к нему. Он пересёк гравийную дорогу, ведущую к железнодорожной станции, помедлил, играя серым пыльным камушком: не сходить ли туда? Дорога загибалась вправо, за последний деревенский сад, и уводила в поля.
Вдруг ему послышалось отдалённое дребезжание велосипедного звонка там, за изгибом. Почудилось? Нет! Быстрым шагом он двинулся по дороге. Пыльные камушки разлетались и отскакивали, мешая шагу. Когда он достиг поворота и взглянул вперёд, у него захватило дыхание – вдалеке, уже значительно опередив его, катилась на велосипеде фигурка в белом платье, с чёрными волосами. Не чувствуя ног, он зашагал за ней, от сильного волнения глядя не в небо, как обычно, а вниз, на камушки. След от велосипедных шин плохо различался, но Лявон упорно выискивал петляющий рубчик и всматривался в его плавные зигзаги, как будто они могли ему что-то рассказать.
Хутор стоял в получасе ходьбы от Кленовицы. Старенький, но чисто выбеленный домик, с жестяной крышей, несколькими пристройками и одичавшей грушей. Он был и похож, и не похож на тот хутор, о котором так часто мечтал Лявон. Крыльца у домика не было, но были маленькие сенцы с треугольной крышей и окном, разделённым на мелкие ячейки.
Сердце стучало высоко, почти в горле. Лявон сошёл с дороги и приближался. Лицо горело. Трава под ногами была мягка, как во сне. Ему казалось, что он запомнит всё это навсегда, что глаза его превратились в фотокамеры: железный люк, огороженный покосившимися столбиками; длинные тени от столбиков; застрявшая на половине стены водосточная труба; кружевные занавески в окнах.
У самой двери в носу у Лявона защекотало, из груди поднялась неуправляемая волна, и он с брызгами чихнул. Зажмурившись, он утирал нос платком, а когда открыл глаза, она уже открыла дверь и стояла перед ним – черноволосая. Она вопросительно улыбалась, но в её тёмных глазах ему виделся не только вопрос, но и утверждение, ответ. Она была точь-в-точь такой же, какой представлялась ему: тонкий нос со следами веснушек, широкий рот, резко очерченные губы с приподнятыми в улыбку уголками.
– Как тебя зовут? – спросила она просто.
– Лявон, – от долгого молчания его голос был хриплым. «Сейчас она вынесет мне воду в ковшике», – пронеслась мысль.
– Ты откуда? Я тебя раньше не видела.
Лявон сказал, что он из Кленовицы, приехал к маме на каникулы. Её звали Алеся. «Алеся? Это как-то слишком картинно», – мелькнуло в голове, но он тут же задавил эту мысль. Она не спрашивала, зачем он пришёл, а только спрашивала и сама говорила о чём-то будничном, и улыбалась уголками. Между косяком двери и подолом её светлого сарафана просунулся огромный чёрный пёс, поднял мудрую морду и, открыв пасть, смотрел на Лявона. Она положила руку ему на голову и сказала, что его зовут Фауст. Лявон смотрел на её руку, с голубыми венками на тыльной стороне ладони и нежно-удлинёнными ногтями. Они сели на лавочку под одичавшей грушей, там было прохладно и пахло влажной тенью. Фауст лёг рядом и дружелюбно дышал, высовывая язык не далее, чем позволяла вежливость. Она рассказывала, что закончила в этом году медучилище и собирается поступать в институт.