Лявона разбудила песня, звонкая и незнакомая. Веки крепко слиплись, и он нетерпеливо тёр их пальцами, торопясь увидеть поющих. Открылись! Вокруг сияло утро, ещё ледяное, но такое ярко-солнечное, что было бы постыдным малодушием не потерпеть холод ещё немного. В ста метрах пониже Лявона из-за поворота дороги выходили поющие женщины в необычайно высоких шапках. Кривясь от неожиданной боли в пояснице и коленях, он оторвался от насиженного места и, пригнувшись, спрятался за скалой. Женщины не заметили его, продолжая приближаться и петь. По ритму и мелодии Лявон узнал раннего Шуберта, периода «Прекрасной мельничихи». Осторожно высунувшись, он рассмотрел их: черноволосые, кудрявые, наряженные в свободные атласные платья, широкие шаровары и расписные туфли с длинными загнутыми носами, они несли на головах высокие глиняные кувшины, поддерживая их одной рукой, а второй рукою производя на уровне бёдер плавные движения в такт пению.
Когда они приблизились, Лявон, сжимая рюкзак, стал передвигаться за скалой, чтобы остаться незамеченным. «Прячься или будь осмеянным! Что унизительнее? — думал он с тоскливой злостью. — И зачем тащить кувшины на горы? Встречать рассвет? И что у них там?» Нестерпимо захотелось чихнуть, и он, зажав ладонью нос и рот, направил чих внутрь, где тот взорвался беззвучной и болезненной глубинной бомбой. Утерев слёзы, Лявон выглянул: женщины миновали перевал и спускались, уже по колено по ту сторону. Морщась, он поднялся, разогнулся и поспешил вниз.
От яркого солнца становилось всё теплее, но Лявон чувствовал себя совсем скверно. В вертикальном положении неудобно ныла спина, непрерывно текла тёплая струйка из носа, от каждого шага тупо болела голова, а от света резало глаза. Он попробовал напеть услышанную только что песню, мотив которой ещё блуждал у него в голове, и это немного помогло. По сторонам снова появлялись деревья, всё более густые и высокие по мере спуска, травы, мелкие цветы, пёстрые бабочки. За далёким холмом показался и пропал небольшой гастроном, донёсся размеренный клич петуха.
Суставы понемногу размялись, и ходьба перестала быть слишком мучительной. Лявон вспомнил своё старое развлечение, мысленную карту с прочерченными траекториями перемещений, и пришёл в восторг от дерзновенной длины линии, прокладываемой им сейчас. «А сколько времени потрачено на Минск! Ленивое топтание! Годы, целые годы», — он чувствовал одновременно досаду за эти годы, утопленные в бессознательном прошлом, и радость за годы грядущие, торжественно выступающие из-за гор и горизонтов.
Он нарвал апельсинов с растущих у самой дороге деревьев, и, откусывая им толстые горькие попки, выдавливал сок в запрокинутый рот. Это было ничуть не вкуснее, чем из пакетов, да в придачу неудобно, неопрятно и со скользкими косточками — но всё окупала экзотичность. Из аккуратности засыпая носком туфли выжатые тельца апельсинов в песок, Лявон подумал об Алесе — как она там? Волнуется за него, ищет? Или они с мамой застыли в его отсутствие, как куклы, сложив на коленях руки и остекленев глазами? Или они вовсе только галлюцинации, простудные миражи? И что лучше: обнимать за плечи, держать в руках руки? Или мечтать, скучать и томиться на расстоянии? Силясь сравнить, он задумчиво шагал дальше, вниз и вниз.
По мере удаления от гор воздух опять раскалялся, деревья исчезали, трава иссыхала и отрывалась от земли под горячим ветром. Лявон разворачивал карту и задирал голову к стоящему в зените солнцу в надежде определить стороны света. На карту с шелестом сыпались песчинки и оставались в успевших обтрепаться бумажных складках. Ветер дул песком в лицо, и Лявон сначала прятал рот и нос в рубашку, натягивая пуговицу на нос, а потом снял её и закутал всю голову, оставив узкие щёлки для обозрения. Но кроме бесконечных песчаных волн обозревать было нечего, и через несколько минут он сомкнул и щёлки. Рубашка окружила его ровным белым полусветом, свист ветра стих, дыхание отражалось от ткани и жарко возвращалось к губам. Ему вспомнилось, как он порой, ещё в тётиной квартире, любил засыпать — лёжа на спине и натянув на голову простыню. Тут Лявон очень кстати оступился, потерял равновесие и неуклюже повалился в мягкий песок. «Явный знак, что пора отдохнуть», — он снял рюкзак, перевернулся на спину и растянулся, подвигался, подравнивая песок под выступы тела.
Кто-то тронул его за плечо, и Лявон, вернувшись из сна, торопливо заискал, защупал сомкнутую щёлочку, затряс головой. Рубашка упала, солнце ударило по глазам. Над ним стояла фигурка, завёрнутая с ног до головы в чёрное, определённо женская. Лявон неловко вскочил, опасно накренился в сторону, но выстоял. Голова болезненно кружилась. За фигуркой выжидающе остановился караван горбатых губастых верблюдов, везущих по женщине. Между чадрой и чалмой каждой из женщин сверкали белки. «Как им не жарко в чёрном?» — подумал Лявон, подхватывая рюкзак и бросаясь бежать. Он не помнил нужного направления и бежал просто прочь от женщин и верблюдов. Грудь и плечи нестерпимо жгло, и, взглянув на себя, Лявон испугался — от сна под солнцем кожа приобрела угрожающий розово-красный цвет. Он оглянулся: его не преследовали, только смотрели неподвижно в спину, как кобры.
Примерно через час, с трудом подняв мутящуюся голову вперёд, он увидел вдалеке Академию Наук, зыбкую от зноя, а чуть в стороне — библиотеку. Здания имели несуразно одинаковую высоту, и наверняка были безнадёжными миражами. Лявон с тоскою вспоминал библиотечный буфет с длинным рядом соков на барной полке и больше не поднимал голову, чтобы не бередить душу.
Он шёл так упорно и так терпеливо стискивал зубы, что в какой-то момент солнце сдалось и стало опускаться.
Глава 7. Как Рыгор совершил рецидив
Покинув негостеприимную Чехию, Рыгор направился в Германию, рассчитывая на тёплый приём на родине своих любимых композиторов. «С немками хоть будет о чём поговорить! Бетховен, Вагнер, Малер… А Шуберт! Шуберт! Да и машины у них посерьёзнее. Мерседес! — и он прицокнул языком. — А пиво? Немецкое пиво должно быть отменным! Хотя говорят, что лучшее в мире пиво — чешское, я этого не почувствовал», — мстительно думал он, бодро шагая по полям, лугам и рощам, кашляя и распевая песни.
Несколько раз звонил телефон, приятно разбавляя одиночество. Первым был спецназовец Сяржук, который объявил, что отыскал телефонный номер Рыгора, и на этом основании потребовал сдаваться. Рыгор расхохотался, сказал спецназовцу грубые и неприятные слова и отключился, со злым усилием задавив красную кнопку отбоя. И сразу пожалел: почему не поговорил с живым человеком? «Мало ли что там в прошлом было — всё можно постараться исправить. Ну да ничего, позвонит ещё раз». И правда, скоро телефон снова задрожал и запищал: какой-то дядька с одышкой звонил по рекомендации друзей и просил посмотреть своё авто, проблемы с двигателем. Рыгор вцепился в дядьку и стал выспрашивать у него малейшие подробности, не гнушаясь вникать в его дилетантские догадками и домыслы. Минут через пятнадцать в трубке пикнуло, и разговор прервался — видимо, у собеседника кончились деньги.
Рыгор огляделся: поля, луга, рощи, перекрёсток с жестяным указателем. Направо — Франкфурт, налево — Штутгарт. Не успел Рыгор сообразить, куда сворачивать, как телефон зазвонил опять. Это был я. Я уже знал, что Рыгор в бегах — «в эмиграции», по моему выражению — и не высказывал ни требований, ни угроз. Только робко расспрашивал — как оно там, за границей?
— Да ничего особого нету здесь, Пилипыч! Вся такая же фигня, как и у нас. Бабы хоть есть, но все какие-то больные на голову. Но кормят неплохо, ничего не скажешь. Фляки, зразы всякие, вкусно! Да ты кстати и сам можешь где хочешь побывать, слышишь? Нафига тебе этот паспорт? Садись в машину, да и поезжай — день в пути, и ты на месте! Ты вообще в какую страну собирался?
— В Италию, конечно! Во Флоренцию особенно хочу, там должно быть много Липпи.