Она говорила, что любит слушать, «когда рассказывают», и была благодарной слушательницей — внимательной и горячей. Случалось иногда, что я замечал в ней какое-то странное равнодушие. Она начинала со вниманием слушать рассказ, но внезапно, на середине слова, теряла к нему интерес и рассеянно глядела по сторонам.
Через минуту она словно возвращалась откуда-то, с внезапно вспыхнувшей горячностью она принималась расспрашивать:
— А дальше что? А дальше как было?
Я возмущался тем, что эта необыкновенная, как я думал, девушка не умеет даже подписать свое имя. Однажды я произнес большую речь на тему о вреде безграмотности.
— Шут ли в том, чтобы быть грамотной, — задумчиво сказала она, — только раньше времени состаришься.
Я предлагал ей выйти за меня замуж, умолял, хотел увезти в Москву. В конце концов она согласилась, да, кажется, и с самого начала решила согласиться, но в Москву ехать не захотела.
— Куда от подруг? Скучно будет. Знаешь что? Ты живи здесь! Ладно, что ли? Начальники любят тебя, — если попросишь, дадут тебе у нас место. Дадут ведь?
Селение было расположено на узкой косе, вдоль речного берега. В нем каждый человек был на виду. Чтобы остаться наедине с Лушей, я уплывал в бударке по обмелевшему руслу и ждал Лушу на условленном месте. Однажды перед моим отъездом в район мы добрались почти до краев тугая.
Мы плыли вдоль протоки среди кустарников. Я осторожно и медленно греб, Луша отталкивалась от берега багром. На небе было еще светло, но в тугае царили сумерки, протока была покрыта черной тенью, над берегами вились комары.
Речная вода тихо неслась вперед; ясно был слышен шорох кустов, треск сучьев, всхлипывание тугая.
Вокруг корчаги шумел водоворот. С берега сорвалась птица, черная с зелеными боками, она полетела над потоком.
— Брось весло! — сказала Луша.
Я положил весло на край бударки. Девушка зацепила багром за берег и притянула бударку к земле.
— Прыгай!
Мы выбрались на берег и привязали лодку к кривому стволу дерева, низко свесившемуся над протокой.
— Теперь пойдем со мной, — сказала Луша и, с силой раздвинув колючую стену кустарника, пошла вперед. Я следовал за ней неохотно. В сумраке тугая было что-то неприятное.
Я ощущал холод и сырость. Над моим ухом зазвенел комар. Когда его песенка смолкла, я почувствовал на щеке укус. «Малярийный», — подумал я. Колючая ветка хлестнула меня по голове.
Дикость тугая окружала нас; не величественная дикость пустыни, а нечто совсем другое, более страшное, пожалуй даже не дикость — первобытное варварство, болотная стихия, где вода не отделена от суши.
Пройдя шагов двадцать, я выбился из сил. Наконец мы вышли на узкую тропинку. Обычно приятно попасть на лесной след. Ощущение глуши в таких случаях теряется — люди ходят по тропинке, значит, лес куда-то ведет…
Здесь этого чувства не было. Минуту спустя я понял, в чем дело: тропинка вилась в тугае, как узкая просека, на каждом шагу встречались обломанные ветви, повсюду на стволах деревьев были раны от свежесодранной коры, но на земле не было видно следов. Яркий, мокрый дерн, не тронутый человеческой ногой, подавался и хлюпал под нами.
— Что за дорога? — спросил я.
— Глупый, здесь кабаны ходили, разве не видишь — рытвины? — сказала Луша не оборачиваясь.
— Скорее вернемся к лодке.
— Боишься тугая?
— Какой смысл ходить по болоту? Что хорошего?
— Миленький, — неожиданно сказала она, поджидая меня на тропинке, — а со мной-то тягаться какой смысл?
— Я тебя люблю, — отвечал я, вздрагивая от сырости.
— Любишь? Верно, что любишь?
— Верно, люблю.
— У нас говорят: «Что за люблю, если не бью?»
— Я тебя не так люблю.
— А как любишь?
— По-настоящему.
— Как же ты меня любишь, когда не знаешь, — сказала она, странно улыбаясь. — Ан я ведьма…
— Ведьм на свете не бывает…
— А я вот ведьма, — сказала она, пристально глядя мне в глаза.
— Я тебя и ведьмой люблю, Лушенька.
Она подошла ко мне ближе и прижалась. Я почувствовал, как колышется ее теплая грудь.
— Лушенька, — повторил я, — вернемся к бударке.
— Ты — верный, — сказала она, не отвечая на мой слова, — я тебя не обману.
— Пойдем к бударке…
— Тебе хорошо будет, — почти шепотом сказала она. — Мы с тобой как волк и волчица, руби — не разделишь. Верно говорю?
— Конечно, — ответил я.
— Тебе все открыть можно?
— Все, Лушенька…
— Ты заступишься, ты храбрый. Мне здесь страшно с людьми…
— Что за глупости, Луша…
— Кабы я тебе велела — уйдем от людей в болото, будем хорониться, как звери, ты пошел бы со мной! — сказала она с утвердительной интонацией.
— Что ты говоришь, Луша? Что за болото? Не к этому надо стремиться…
— Чтой-то не пойму! — сказала она, пристально на меня глядя.
— Жить надо общественно, — поучительно произнес я и сразу почувствовал, что несу вздор.
— Вот как? — сказала она. — Значит, ты со мной не пошел бы?
— Будет глупости болтать. Вернемся в бударку!
— Скажи, ты со мной не пошел бы?
— Лушка, моя милая! — сказал я, пытаясь ее обнять.
— Нет, ты скажи!..
— Нам в помещении веселее, чем на болоте, — сказал я.
— Иди ты — знаешь куда?.. — сказала она грубо, и оттолкнув меня, быстро побежала назад к берегу.
— Лушенька, подожди, Лушенька! Луша, что за глупости…
Она весь вечер не разговаривала со мной — ни в лодке, ни когда мы вернулись в селение. На следующее утро, однако, разговор на болоте был забыт. Она снова была нежна, обнимала меня и смеялась без причины.
Перед отъездом моим в район Луша пришла в дом Тужилкиных, где я снимал угол за перегородкой. Она поплакала, потом помогла мне собраться, починила мой плащ и сидела с грустным видом.
— Лушенька, значит, решено, скоро я вернусь. Не гуляй без меня с казаками…
— Уезжай скорее, — сказала она, — только за сердце тянешь…
У нее было такое трогательное, заплаканное лицо, что хотелось ее погладить.
— Лушка, хитрая ты, лицемерка…
Она проводила меня до реки. Каючники с пением налегли на багры, и длинная плоскодонная лодка двинулась вперед по протоке.
В районе я начал готовиться к переводу в низовья.
Все складывалось удачно. Рыбтрест открывал торговую точку в протоке. Имелось место приемщика. Контора без возражений согласилась отпустить меня, так как штаты регистраторов были сильно сокращены.
Я испытывал своего рода лихорадку, непрерывно думая о красивой казачке. Каждый день разлуки делал ярче и привлекательнее ее образ. Я был влюблен.
Дня через три, вечером, меня зазвал к себе ужинать Сашка Решлевский — тот, что был раньше начальником ходжа-бергенского угрозыска. Он был своего рода знаменитостью в здешнем масштабе — один из парней, которые на «ты» со всеми, что называется, компанейский, рубаха-парень, тончайший знаток всех анекдотов, бывший комиссар штаба армии, с трудом привыкавший к мирной жизни, парень, который, как он говорил о себе, всосал советскую власть с молоком и за нее «жизнь отдаст плюс годовое жалованье». Я всегда робел в его присутствии, но старался этого не показывать.
Встретив меня на улице, Решлевский сказал:
— Здоровеньки булы! Откуда? С низовья? Молодец, парень! Полируешься! Приобретаешь лоск! Пойдем ко мне, потолкуем, посидим.
При первых же моих словах о переезде на протоку Решлевский насторожился.
— Ну-ка, ну-ка… — сказал он, поводя носом, словно почуял в воздухе неприятный запах. — Выкладывай, Игнатьев, что это за план…
Я рассказал о том, что мне нравится жизнь на реке, что я просил перевести меня в низовья.
— Не советую ехать, — сказал Решлевский, — это семеновское казачье — все кулаки, честное слово, настоящие бандиты…
— Не все же! — сказал я.
— Половина народа — бандиты, имей это в виду. Я жил в тугае четыре месяца.
— Там кое-кого повыселяли — знаешь это?
— Повыселяли больших — маленькие остались. Одних родственников Честнова там, дорогой мой, шесть домов. Да откуда у тебя мысль эта явилась — перебраться на протоку?