Когда мы вышли из машины, я взглянул на этого человека, и мне стало дурно: передо мной стоял тот же Дремов[625], со шрамами от ожогов на лице (тут в зале охнули).
Я ходил с ним по городу до утра. Много мы говорили. Выяснилось, что ему изменила девушка, как только узнала о его горе, по какой-то случайности он не был принят в высшее учебное заведение, еще что-то намоталось на его истерзанную душу.
Я говорю ему, что не весь свет сошелся клином, что ему 22 года, что жизнь впереди, и от него зависит, как она будет выстроена… А то, что случилось с девушкой, учебным заведением, — случаи и т. д. и т. п.
Расстались мы с ним хорошо. Он растаял, отошел и обещал упорно бороться за жизнь.
Дорогие товарищи, каково же было мое счастье, когда через три года я получил от него письмо: он увлечен работой в вузе, его любят и жизнь стоит того, чтобы жить.
Вот видите, иногда суровые средства бывают более действенны, чем глаженье по головке, и сусальные слова, бывают дороги и человечны.
А сейчас я не хочу больше говорить о войне, сердце подсказывает мне, что надо изменить программу.
Кто видел меня в кино и театре, мог заметить, что у меня есть одно пристрастие: я пытаюсь решать роли от характера, хотя по моему амплуа героя, романтического героя, трагического, — это не обязательно. А мне скучно иначе жить на сцене, да и говорить о себе самом мне неловко: не такими огромными запасами обладает любой актер, чтобы заместить собой и Пушкина, и Лермонтова, и Шекспира, Толстого, Шолохова… Горького…
Мне вообще интересно, по-моему, это-то и пленительно в нашем деле — разгадать автора, его характер, почерк, голос. (…)
Вот были Пушкин и Лермонтов. Оба жили в одни и те же годы, вращались в одном и том же обществе, имели одних и тех же друзей, знакомых, жили одними и теми же интересами, одни и те же перспективы грезились им, даже смерть имели одну и ту же. И как они различны в своем искусстве! Как отличались от Толстого! Так не интереснее ли, не вернее ли вскрыть их сущность, работая над их произведениями, над каждым новым их произведением, а не свою, артиста, только?
Я снимался в двух ролях полководцев, оба они на конях, оба имели дело с народом, оба бриты, оба… много могу перечислить того, что они имели оба. Но в искусстве интересно то, чем они отличались друг от друга. И уж, конечно, не должен ничем походить на них, скажем, цыган Юдко[626], как ничем не имеет права попользоваться из приобретенного для их характеристики Арбенин.
Так и в театре. Хотя исходные позиции, ситуации схожи, повторяются, тем не менее нелепо награждать Отелло руками Арбенина, привыкшими к картам, а Арбенина наградить рукой, владеющей тяжелым мечом… А сколько в них отличного во всем другом.
Обратите внимание, на каком обедняющем пути стоит тот молодой актер кинематографа, который играет себя из роли в роль. Мне это давно внушало опасения и беспокойство, я говорил, писал об этом, а теперь вижу, что жизнь берет свое, и, конечно, лучшие традиции не умрут, но вот беда — все меньше остается людей, которые несут эти традиции в жизнь театра.
Это же пристрастие разгадать автора я переношу и на эстраду.
8/IV
Я на спектакле не делал того, что предложил Ю.А. с переставом (финал третьей картины). Кстати, проход этот, по-моему, лишний — он заполняет паузу для перестановки, но не решен по смысловой линии. А раз я не понимаю, для чего, с чем и куда иду — не понимаю не в примитивном значении, а в глубоком, логическом обосновании, — пантомима не нужна. Подумаю, поработаю, может быть, и найду то, что неясно мне.
Вчера Плятт и Аноров играли весь анекдот так, что было ясно — сговор и анекдот их не интересуют, в лучшем случае, а в худшем — они все наперед знали. Они непрерывно следили с самым серьезным видом за Звездичем, как будто тот действительно шулер. Оттого не получилась импровизация Арбенина — веселость от анекдота, за которым с настороженностью следит теперь лишь зритель. Веселость эта вдруг оборачивается страшным и неожиданным ударом для всех. Лучше даже, если двое партнеров Арбенина не поняли — передернул карту Звездич или нет. А так — трое шулеров решили ограбить четвертого, и сцена потеряла обаяние, часть волнения, аромат неожиданных ходов в поведении Арбенина, черты его стратегии: и тактики.
13/IV
Звонил Ю.А. и сообщил, что мы прошли большинством голосов на Ленинскую премию. О. К. застала меня у гаража, грязного, в сапогах, с руками, и лицом в черном масле…
Лауреат Ленинской премии, удостоенный высочайшей награды за аристократа Арбенина, и вдруг — за таким занятием.
Даже не верится.
Я думал, что, в лучшем случае, получит один Завадский, и в том не был уверен… и вдруг!
Звонил телефон.
Масса звонков: из театра и со стороны, хотя объявления еще нет и голосование только что состоялось.
Ю.А. звонил трижды, пока я отмывался…
— Ю.А., дорогой. Я счастлив, я очень счастлив, что волею судьбы оказался причастным к событию, которое радует нас обоих.
Вот видишь, как хорошо, что ты оказался верен мне, что ты со мной… Я очень доволен. Я мучился твоими мученьями…
Первой приехала с цветами Крякова[627]…
К вечеру — Е. Сурков с Липой[628], с шампанским. Он сказал, что признание, высочайшая награда встречены всеми безоговорочно. Первая заслуга в «Маскараде» — твоя. Ты сохранил, развил и увлек за собой Ю.А. […] Что Отелло прожил долгую жизнь — тоже ты. Желание, настойчивость. А Чехова, Горького театр отдал без сожаления, и актеры не сберегли (Оганезова[629] сказала потом то же).
17/IV
Читал пьесу Ловинеску, точнее — подстрочник.
Тема действительно может представлять интерес. Но она очень «модная», и по сути, и по манере, а может быть, и по тому и по другому.
Автора очень щекочут любовные дела, и их перебор. Кое от чего можно отделаться, можно вычеркнуть несколько фраз, в остальном — [исправлять] трактовкой образа.
Главное, что беспокоит, — набившая оскомину старческая влюбленность в молоденьких. Это очень беспокойно для меня. Я не люблю эти слюни. Но здесь мне грезится иного рода влюбленность: «в натуру» для скульптуры, для искусства. Кажется, можно миновать житейскую «заинтересованность»? (А может быть, играть без актрисы?)
Многословие — это совсем легко устранимо, путаницу во взглядах, думаю, надо отнести больше к подстрочнику, как и нерусскую речь…
Главное — любовь к искусству, отображение жизни, и это отображение составит первооснову. Каков он — жизнелюб? Или только к дамскому полу? Жизненная травма — это должно быть очень серьезно. Изжил себя? Тогда выстраивается мрачное произведение.
Но искусство — животворно. Могут ли быть для меня поводом неравные любовные отношения?
Протест против смерти души и тела? Простота.
Обилие любви ко всем.
Где-то мнет в руках глину. Ходит взад и вперед, подбегает, отбегает, как от бюста скульптор.
Питает его протест, а не отчаяние.
Звонки, звонки…
Откуда узнали люди? Еще нет опубликования, а уже знают…
А я тяну из последних сил. Завтра съезжу еще на атомную станцию с «Калашниковым»… и откажусь от выступлений категорически, если удастся. Перед Парижем надо набрать сил.
А ведь меня посетило большое счастье.
…Как я хочу победы над Парижем — для тебя, мой дорогой и мой любимый Лермонтов!
С ним, нашим родным поэтом, люди должны становиться лучше, чище, мужественнее и… моложе!
20/IV
Ю.А. наговорили о мелодраматичности, и он начал вымарывать все, что может показаться таковым. Решил вымарать: