Из воровской рифмованной классики в начале 80-х давила слезу песня, щедро напичканная уменьшительными формами речи:
Вот стоит избушечка, ветхая, печальная.
Белая акация во дворе цветет.
У окна старушечка, лет уже не мало ей.
С Воркуты далекой мать сыночка ждет.
Вот однажды вечером принесли ей весточку,
Сообщили матери, что «в расцвете лет,
Соблазнив приятеля, ваш сыночек Витенька
Темной-темной ноченькой совершил побег».
Он ушел из лагеря в голубые дали,
Шел тайгой дремучею ночи напролет,
Чтоб увидеть мамочку и сестричку Танечку.
Шел тогда Витюшеньке двадцать первый год.
Вот однажды Витенька постучал в окошечко,
Мать, увидев сына, думала, что сон.
«Скоро расстреляют, дорогая мама».
И, прижавшись к стенке, вдруг заплакал он…
Или же: …И на широкой груди, Лаская родную старушку, Я сказал: «Мама, веди, Веди ты в родную избушку». За круглым семейным столом Полней наливайте бокалы. Я пью за родные края, Я пью за тебя, мать родная. И пью я за тех матерей, Что сына ТУДА провожают И со слезами в глазах Дитя на пороге встречают. «Сын мой родной, дорогой, – Ты вся в слезах прокричала. – Сын мой вернулся домой, И жизнь моя радостней стала»…
Вологодский конвой шутить не любит
«Мертвые не возвращаются с погоста». Так любили говорить каторжане, намекая на свое пожизненное заключение. В царской России каторжные работы были сопряжены с поселением в Сибири навсегда. Арестант выбрасывался из общества, изолировался в суровой дикой глуши, где постепенно зверел и сам. Он уже не надеялся когда-нибудь вернуться, и для многих это было едва ли не самым страшным. Каторжанин умирал для родины, родных и прежних друзей. Безысходность терзала узника, его душа осознанно или подсознательно требовала перемен, а попросту – побега. Когда он в один из дней уходил в бега, каторга говорила: «Он ушел менять свою судьбу». Если изменить судьбу не удавалось и беглец возвращался на круги своя, смиренно ожидая плетей, все вздыхали: «Не подфартило». Сам смельчак стыдливо прятал глаза, как бы стесняясь своей невезучести. При пожизненной каторге побеги и отлучки считались неизбежным и даже необходимым злом. Это зло сравнивали с предохранительным клапаном, который дает выход отчаянию и сохраняет последнюю надежду. Отними у вечного узника последнюю надежду – надежду вернуться с погоста, – и он станет непредсказуемым. В какой форме проявится его отчаяние, можно было лишь догадываться.
Нынешняя Россия надежно оберегает погост, с которого еще никто не вернулся. Восстановив пожизненное заключение, она облюбовала для приговоренных остров Огненный с его странной и страшной славой. В глубине дремучих вологодских лесов, где к человеку еще не успели привыкнуть, ютится насыпной (т.е. искусственный) остров, окруженный со всех сторон водой. Огненный родился в середине XVI века и был уготовлен для ссыльных монахов. В 1962 году МВД РСФСР вернуло острову исправительно-трудовую функцию, разместив на нем вышки и ряды колючей проволоки. Так в Белозерском районе Вологодской области появилась колония особого режима, которая спустя тридцать лет станет «погостом» для вечных арестантов. Кроме холодного северного неба, островитянам уже ничего не светит.
Съемку «Калины красной» Василий Шукшин решил начать именно с этих мрачных мест. Свинцовое небо, спокойная и как бы уверенная в себе водная гладь, серые крепостные стены с часовыми и деревянные мостки, разделяющие ЭТОТ мир и ТОТ, навсегда увековечил кинематограф. Невдалеке от Огненного вытянулся еще один остров под издевательским именем Сладкий. На Сладком живут стражи колонии со своими женами и детьми. Сейчас на нем обитает чуть больше двухсот человек, которые охраняют и обслуживают сотню «вечников». Эта малая часть суши лишена промышленности, и жители поневоле становятся и огородниками, и рыбаками, благо северный край полон пресноводных щедрот. Сахар, мука и крупа на остров подвозятся гужевыми повозками.
Хотя лагерь считается «отсидочным», и мощные производственные цехи здесь не предусмотрены, зеки без работы не остаются. Им поручают шить рукавицы, за которые причитается символическое вознаграждение. Этому нехитрому и почти единственному товару на Огненном предшествовали тапочки. Их начинали шить еще в 60-х (вспомните Егора из «Калины красной», объяснявшего огрубелость своих рук: «Мы тапочки шили-шили, шили-шили»), но тогда они предназначались для ритуальных процессий, а проще говоря, для покойников. Со временем от тапочек пришлось отказаться, чтобы уберечь (!) психику арестанта. Волей-неволей зек вынужден потеть над этими осточертевшими рукавицами: за отказ работать его попросту лишат ежедневной прогулки, что ценится здесь превыше всего. На свежий воздух зек выходит в двух случаях – на прогулку и по нужде. Последнего удовольствия у него отнять не могут.
Остров помнит один-единственный побег, который завершится далеко не лучшим образом. Один из заключенных дождался приезда на остров ассенизаторской автомашины, выбрал момент, когда водитель отлучился на минуту-другую, забрался в цистерну через верхний люк. Вернувшийся водитель подогнал авто к тюремному нужнику, добросовестно откачал из него дерьмо и начал оформлять документы на выезд. В эти минуты зек барахтался в нечистотах и, как он утверждал впоследствии, проклинал все на свете. На контрольно-пропускном пункте цистерну никто не досматривал. Дежурный офицер заглянул в кабину, под днище, ударил печатью и пожелал ассенизатору доброго пути. Беглец очень быстро стал задыхаться в фекальных испарениях. Приоткрыв крышку люка, он жадно глотал воздух и мрачно отхаркивался. Автомобиль не спеша двигался по деревянному мостику, то и дело подпрыгивая на грубых крепях. Вонючая жидкость колебалась, билась о стенки, забивала уши, нос и глаза. Пленник даже не мог вытереть дерьмо с лица: его руки так же были вымазаны нечистотами. Рискуя быть замеченным и уже теряя сознание, бедный зек открыл крышку пошире. Единственным для него утешением было то, что автомобиль все дальше и дальше удалялся от зоны.
Недостачу «личного состава» Огненного выявили спустя несколько часов. Так как лагерные владения размахом не отличались, охрана быстро убедилась, что на острове пропавшего зека нет. В погоню за ассенизатором отправился конвойный взвод. Он подоспел к тому моменту, когда автомобиль уже приготовился слить дерьмо в фекальный отстойник. Прапорщик загрохотал прикладом по металлическому боку цистерны и ласково спросил:
– Ты здесь, сволочь?
Ему ответила глубокая тишина.
– Может, уже захлебнулся? – предположил водитель. На его лице удачно совмещались сочувствие и брезгливость. Один из служивых обошел цистерну: еще чиста. Значит, зек еще там.
– Че, говном подавился? – басил прапорщик, передергивая затвор. – Буду считать до одного, после этого разнесу говновоз. Выныривай, сука!
В цистерне забулькало, крышка люка зашевелилась, и появился предмет, напоминающий голову. Кто-то из конвоя начал громко икать и на всякий случай вытащил носовой платок, другой отлучился в кусты как бы по нужде. Водитель чуть не забился в истерике:
– Ты мне так бочку всю угадишь! Руками, руками не трогай! Вылезай потихоньку, да руками не лапай. После тебя не отмоешь. Что же ты творишь, гад? Не лапай!
Зек в нерешительности возился на цистерне, сея вокруг брызги и потеки. Это жалкое зрелище всем быстро надоело. Водитель робко поинтересовался у офицера: не сможет ли зек помыть его машину? Уж больно неэстетично выглядела ассенизационная емкость. Покуривая «Приму» и щурясь на небо, капитан философски заметил:
– Да не пыхти, дед. Дерьмо – оно и есть дерьмо. Подсохнет – само отвалится. В другой раз смотри, кого в машину берешь. Или ты с этим гавриком заодно? А, дед? Сливай свое повидло побыстрей и езжай за нами.