В госпитале святого Стефана Колберн нашел наконец хоть некоторые из элементарных удобств, в которых насущно нуждается раненый. Врач осмотрел его рану и наложил перевязку; он скинул с себя изодранное обмундирование, пропитанное кровью и грязью; его вымыли теплой водой и — впервые за много месяцев — уложили на чистые простыни. В палате, кроме него, лежали еще три офицера, каждый на собственной койке, голые, под простыней. Майор из Коннектикутского, с грудью, пробитой картечью, лишь улыбнулся, взглянув на повязку Колберна, и прошептал: «Блошиный укус!» Он показал Колберну дыру у себя в груди, из которой, когда меняли повязку, пузырились кровь и выдыхаемый воздух, и еще раз, собравшись с силами, улыбнулся, как бы сказав: «У меня — не блошиный укус!» Всеобщим целительным средством для ран во всем госпитале была ледяная вода, и санитары, идя по палатам, лили этот простейший природный бальзам на повязки раненых. Но в первые дни после битвы, пока местные жители не пришли постепенно к сознанию своего христианского долга и не стали для раненых добрыми самаритянами, санитаров еще не хватало. Счастлив был коннектикутский майор, за которым ходил его личный слуга, или Колберн, который справлялся без чьей-либо помощи. Колберн даже придумал себе «аппарат» для лечения. Он упросил санитара вбить крюк над его койкой и подвесил там кружку со льдом; хватаясь здоровой рукой за конец бечевки, он тянул кружку поближе к себе, так, чтобы она повисала над самой раной, и капли холодной воды несли ему облегчение, лечили его. Весь во власти болезни, он охранял свою кружку с маниакальным упорством, суеверно боясь, что врач, санитар или еще кто-нибудь сорвут ее вовсе или столкнут с установленной им позиции. Рана в руке была для него целой вселенной страдания; она источала боль так же, как солнце — свет.
Впервые в жизни он стал прибегать к спиртному. Если вода со льдом была главным здешним лекарством для наружного пользования, то алкоголь во всех видах был главным внутренним средством. Каждый раз, заходя в их палату, врач посылал санитара за четырьмя стаканами пунша; кто изъявлял желание выпить еще, получал дополнительно вино или портер. Казна не жалела денег на раненых и слала им все, что требовалось; порой они даже роскошествовали. После двух суток в госпитале Колберн поднялся с постели; да и как он мог нежиться, когда рядом лежал пробитый картечью майор. Вскоре он занял место за диетным столом, а потом и за общим. Стиснув в левой руке свою кружку со льдом, он бродил по палатам, старался чем мог подбодрить других раненых и ликовал от души, когда кому-нибудь из его новых знакомцев становилось полегче. Но, в отличие от многих, он не хаживал в операционную поглядеть, как кого-то «кромсают» (если пользоваться словечком Ван Зандта). Этот подлинный рыцарь без страха, который в бою, не дрогнув, глядел в лицо смерти и шагал, если надо, по трупам, в душе был чувствителен словно юная девушка и испытывал дурноту всякий раз, когда видел, как нож хирурга врезается в чью-нибудь плоть.
Часто Колберн сопровождал доктора Джексона, когда тот обходил госпиталь. Главный врач был веселый, неугомонный чудак и феномен человеколюбия. Бодрящий и свежий, как ветер с горных вершин, неутомимый и рьяный, он был для всех раненых форменным даром божьим в чине майора. У доктора Джексона были четыре лекарства, которыми он неизменно пользовал всех, — виски, вода со льдом, кормежка и доброе слово. Мы знаем, что были врачи, которые сами усердно пили казенный коньяк и вино, а недопитым вином угощали друзей. Персики в банках (из тех же казенных фондов) они поливали сгущенным молоком (из того же источника) и поедали их с большим аппетитом. Закусив таким образом, они отправлялись в палаты и глядели с приятной улыбкой на раненых, получавших на завтрак кусок хлеба и кофе без молока. Доктор Джексон был не таков. Он был по своей природе исполнен сочувствия к людям, и прежде всего ко всем, кто страдает. Когда доктор шел по палатам, все взгляды тянулись к нему, как к солнцу, дарящему бодрость и силы. Даже у тех, кому оставалось жить считанные часы, доктор Джексон умел пробудить проблеск надежды.
— Надо их ободрять… Ободрять, — тихо делился он с Колберном. — Бодрость — великий целитель, лучше любых лекарств. Бодрость творит чудеса, да, чудеса.
— Ну, как, старина, сегодня? — весело спрашивал он, стоя у койки солдата с пулей в груди. — Экий ты молодец. Ведь идешь на поправку.
И доктор легонько похлопывает солдатика по плечу, как бы желая сказать, что тут уж им, эскулапам, беспокоиться не о чем. Эти хлопки по плечу он раздавал очень щедро, но так их искусно дозировал, что даже вконец искалеченным не причинял ни малейшей боли. Вот, пощупав пульс у больного и улыбаясь в полнейшем восторге, он говорит:
— Отлично, отлично! Дай бог такой славный пульс любому здоровому! А ну, санитар, принеси-ка стаканчик пунша. В других лекарствах он теперь не нуждается.
А отойдя от койки, доктор, вздохнув, шепчет Колберну:
— Безнадежен. Жизнь еле теплится. Ничего не поделаешь. Завтра, наверно, конец.
Вот они подошли к другому солдату, которому пуля пробила насквозь голову от виска до виска, но притом — редкий случай! — не нарушила жизненных центров. Голова у солдата распухла чудовищно, глаза ярко-красные, воспаленные и словно стремятся выскочить вон из орбит. Он не видит, не слышит, но исправно требует пунша, и душа его крепко держится в бренном теле.
— Хочу его вытянуть, — шепчет доктор Колберну с довольной улыбкой. — Смотрите, какой молодец!
— Что с того. Он будет слепым и слабоумным.
— Слабоумным как раз не будет: мозг в полном порядке. Что касается глаз, тоже трудно пока сказать. Не удивлюсь, если зрение еще вернется. Природа — великий целитель, если ей не мешать. Природа творит чудеса, да-да, чудеса. Помню, на Полуострове я выходил человека,[112] получившего пулю в сердце. Так она там и осталась. Или еще ваш сосед по палате, майор. В груди такая дыра, что влезет трость с набалдашником, но он не умрет. Сто раз уже мог умереть, но раздумал. Могучая хватка. Форменный бультерьер!
— Доктор, а как мой Джерри? Мальчишка-ирландец с пулевым ранением в паху.
— Завтра с койки долой!
— Что? Так плох?
— Да нет же. Встает. Будет ходячим. Да таких, как ваш Джерри, можете не бояться. Жизненных сил у него хватает на шестерых. Из таких чертенят — всегда лихие солдаты. И раны у них заживают. Еще три недели, и может идти красть кур. Даже я со всей медициной не смог его здесь прикончить.
В этом сравнительно мирном убежище, в госпитале святого Стефана, Колберн пробыл шесть недель; не настигни его пуля, он провел бы их вместе с полком в тяжком ратном труде, на позициях под Порт-Гудзоном. Десятый Баратарийский залег в небольшой лощинке, в ста пятидесяти ярдах от крепости; с фронта его защищал от южан высокий бугор; зато левый фланг оставался совсем открытым, и бойцы что ни день платили за это потерями. Баратарийцы повырубили ступени на своей стороне бугра, а на гребне уложили двойной ряд бревен с бойницами, крепкий надежный бруствер. Но с обеих сторон снайперы начинали огонь с рассветом и вели дотемна. Роковое искусство стрелков все возрастало, и случалось, что пуля сражала бойца сквозь бойницу, пока он приискивал цель. Стоило высунуть краешек кепи за бруствер, и меткая пуля пронзала его. Офицер-южанин, стоявший в ту пору на этом участке фронта, рассказывал после, что большинство их потерь было от пули в лоб. Картер, находившийся вместе с полком на позициях, просыпался каждое утро от снайперских выстрелов; пули свистели в ветвях над его головой, а порой посещали и его скромный шалаш. Если слышался яростный вопль или проклятье — значит, пуля нашла жертву. Бойцы уже не сбегались, как прежде, на отчаянный крик, все привыкли к подобным трагедиям; вчетвером уносили сраженного; порой слышался чей-нибудь голос: «Кого это так?» Один поразительный случай Картер, правда, включил в письмо к Лили, хотя, вообще говоря, он был мало чувствителен к деталям войны.