«Мне говорили о вашем участии в переустройстве труда бывших невольников на новой основе. Боюсь, что дело у вас не сразу пойдет, во-первых, конечно, из-за плантаторов, а во-вторых, и из-за самих негров. Я остаюсь, разумеется, убежденным врагом плантаторства, но должен признаться, что уже не в таком восторге от бывших невольников. Боюсь, как бы не впасть постепенно в защиту рабства! Знайте, что если со мной такое случится, то только лишь по вине моего вестового Генри. Это — ужасный мальчишка. Ночами он пляшет и режется в карты, а днем отсыпается. Если бы ночь и день тянулись тысячу лет, и тогда, я уверен, он делал бы то же самое. Чтобы я его не будил ото сна, он находит укромные уголки, и отыскать его практически невозможно. Я часами брожу по лагерю с криками! «Генри! Эй, Генри!» А делать ему почти нечего. По утрам он, правда, чистит мне сапоги (когда я встаю, он как раз кончает свое ночное веселье). Но если мне требуется почистить их днем, скажем, для смотра, то Генри найти нельзя. Когда я браню его за безделье, он буйно хохочет (единственное словечко, которым можно охарактеризовать его смех). За эти услуги (а вернее сказать, за то, что я их лишен) я плачу ему десять долларов в месяц, не считая харчей и одежды. Конечно, в новоорлеанском порту он мог бы добыть втрое больше, но он настолько ленив, что предпочитает служить у меня, а проще сказать — бездельничать. Вы спросите, как он ко мне попал? Однажды, когда я был в городе, он вдруг ко мне заявляется (я его знаю давно, он раньше прислуживал одному из моих сержантов).
— Где работаешь, Генри?
— На пристани.
— Хороши ли там заработки?
— А это как наработаешь. С прохладцей — два доллара в день. Покрепче — тоже два доллара, но зато день гуляю.
— И отлично. Все лучше, чем слоняться по лагерю за харчи и одежду, без цента в кармане. Рад за тебя. Будь мужчиной, держись за эту работу. Отложишь чуточку денег, поучишься и будешь не хуже любого белого, Генри.
— Да-а? — спросил он с сомнением в голосе, очевидно, прикидывая, стоит ли стольких усилий подобная цель. И правда, если подумать о белых, с которыми он общается, трудно его винить. — Но за эти два доллара приходится вкалывать, капитан. — Тут он захихикал без всякого повода и с самым нелепым видом. — Возьмите меня вестовым, капитан.
— Даже не думай, — сказал я, — ты отлично устроен, у тебя замечательный заработок. А я тебе буду платить десятку самое большее.
Смущенный моей прижимистостью, он заливается вновь своим буйным смехом.
— Что ж, пусть будет десятка. Чем деньги копить, лучше я погуляю в свое удовольствие.
И вот он гуляет в свое удовольствие и получает десятку совсем ни за что. Теперь, когда вы, доктор, тоже эмансипируете этих юных бездельников, мы можем о них толковать без священного трепета в голосе. Уэндел Филиппс[107] как-то сказал, что у нас теперь только негр может стоять сложа руки и спокойно ждать будущего. Негры именно это и делают, и, откровенно скажу вам, я теряю терпение. Если они не одумаются и не возьмутся за дело, уверяю вас, мы перестанем так нежно любить их, выгоним вон и позовем других, кто не будет стоять сложа руки».
— Ему не хватает терпения, — промолвил доктор, прочитав письмо до конца. — Спешит, как все молодые люди да и многие старики. Бог ждал целых сто лет, пока дал неграм свободу. Так не будем роптать, если богу потребуется еще сотня лет, чтобы их воспитать. Я подробно отвечу Колберну на это письмо. Можно ли ждать от земли, рождавшей одни лишь колючки, чтобы на ней вдруг расцвел розовый куст или даже петрушка выросла. Земля пустует, под паром, — и на этом спасибо.
ГЛАВА XX
Капитан Колберн участвует в наступлении и отважно сражается
Это письмо от Колберна напомнило мне, что настала пора вернуться к нашему юному воину. В самом начале мая 1863 года, как и прежде командуя ротой, в составе того же полка и той же бригады, он стоял со своими людьми на Ред-Ривер, на окраине недавно еще процветавшего городка Александрия. Вот он лежит, укрывшись в дощатой будке высотой в десять футов и шириной — футов в пять, сооруженной для капитана по собственному почину тремя-четырьмя солдатами из его роты, растянувшись, покуривает короткую деревянную трубку и, прямо сказать, блаженствует. С той самой минуты, когда он покинул свою палатку в Брешере (а тому уже четыре недели), он впервые укрыт от дождя (не будем считать сомнительных шалашей, которые раз или два воздвигал для него буйно хохочущий Генри). Нынешний лагерь бригады, выросший за день — словно грибы под дождем, — состоит из легких укрытий самых различных видов и разбросан под сенью буков и ясеней на добрых полмили вверх по течению реки. Сотни солдат плещутся в охряно-красном потоке, ничуть не тревожась, что в чаще на том берегу могут скрываться снайперы.
Колберн уже пообедал полусырой свининой и сухарями, смыл с себя грязь от трехдневного перехода, докурил свою трубку и забылся солдатским сном, безмятежным, как в детстве, но чутким до крайности. Шума он вовсе не слышит, но отдайте команду «в ружье!» — и он вскочит как встрепанный. Поглядеть на него, он отличный образчик бойца, но если художник захотел бы его написать, то, я полагаю, слегка бы его приукрасил. Он бурый от солнца, вконец отощал, оттого что скудно питается (а порой голодает) и еще оттого, что денно и нощно в походе; притом он костлявый и жилистый, закаленный, сильный, как волк. Походный мундир на нем грязен, потому что он спит на голой земле и шагает в облаке пыли. Столько раз уже этот мундир был сначала промочен потом и обильно полит дождем, а после густо присыпан плодородной луизианской землицей, что стал вконец заскорузлым и мог бы, наверно, уже держаться совсем без владельца, стоя сам по себе. Пора бы его постирать, да второго мундира нет, а команду «в ружье!» и «марш!» можно ждать в любую минуту. Но и тело и дух Колберна в преотличнейшем состоянии. Каждодневный труд и лишения (а порой и прямая опасность для жизни) гонят прочь расслабляющую хандру, которой порой подвержены нежные души, попавшие в бурю. Постоянно находясь на свежем воздухе, он позабыл о простудах, и армейский паек не утоляет его аппетита. Форсированные марши по горячему следу за бегущим врагом от Кэмп-Бисленда до Александрии он перенес нисколько не хуже любого фермера или каменщика в своем полку. Ноги болят у него не меньше, чем у других, распухли, в кровавых мозолях, но он ни разу еще не лег у дороги, не попросился на отдых в обозный фургон. В одном письме он сообщает:
«За вчерашние тридцать пять миль я был малость утешен таким разговором:
Ирландец-солдат моей роты, смывая с ноги кровь: «Стойкий парень наш капитан, так перетак!..»
Другой: «Да мало того! Еще ободряет ребят. Все последние десять миль то шутил, то бранился. Нет, этого не уходишь, так его перетак!..»
От Александрии Бэнкс неожиданно сделал бросок к устью Ред-Ривер, погрузился на транспорты и высадился к северу от Порт-Гудзона, отрезав его таким образом от основной территории мятежников. Вейтцель тем временем принял командование бригадой Резерва и прикрывал наступление с тыла. Ночью он делал бросок, а днем, повернувшись лицом к врагу, преграждал ему путь. Кавалерия мятежников, озадаченная, сбитая с толку, плелась по пятам, но атаковать не решалась. А потом наступил незабвенный переезд по реке от Симмспорта до Байу-Сэра, и Колберн целыми днями валялся на палубе, наслаждаясь сознанием, что он уже не на марше; глаза его, и душа, и, казалось, самые мышцы упивались блаженством; его окружали, куда ни глянь, холмы, покрытые зеленью. С детства привыкший к холмам Новой Англии и вконец стосковавшийся за год в луизианских низинах, он не мог оторваться теперь от любезного сердцу пейзажа.
В обжигающую жару, в удушающих тучах пыли бригада взошла на высоты близ Байу-Сэра и продвинулась к плоскогорью, простиравшемуся до самого Порт-Гудзона. Замешанная на поте тончайшая пыль слиплась в грязную корку на рваных мундирах и превратила лица солдат в страшные маски со свисающими, как бахрома, посеревшими волосами, бородами, бровями, ресницами. Порою пыль так сгущалась, что не было видно хвоста ротной колонны. Казалось, солдаты вот-вот спятят от жажды и сведут к тому же с ума офицеров, беспрерывно требуя разрешения выйти из строя напиться (на территории противника это запрещено по уставу). Когда им однажды в пути вместо чернильно-черной или коричнево-рыжей протоки, ползущей среди болот, попался веселый, бегущий по песчаному ложу, глубиной по колено, прозрачный ручей, солдаты все разом залезли в него, как дети, с криком и хохотом. Наконец в густом облаке неоседающей пыли, омрачавшей и затмевавшей даже краски заката, они завершили свой марш и стали на отдых в широкой долине, в двух милях от Порт-Гудзона, отделенные от неприятеля густым лесом из магнолий, буков и дуба.