— Папа, — сказала Лили, поняв, как ужасно она была одурачена. — Покайся в своих грехах.
— В самом страшном грехе — не повинен, — возразил Равенел. — Никогда не прописывал яда родному внуку.
— Ну, а если бы Рэвви тогда заболел? — воскликнула Лили.
— У меня чистая совесть, — сказал Равенел. — Я не был бы в том виноват.
— Он вырастет сильным, здоровым, высоким, — заявила вдруг Лили, находя новую тему. — Будет ростом с тебя. Хочешь, папа, пари, что в нем будет никак не меньше шести футов?
Равенел посмеялся, не приняв такого пари, результаты которого станут известны слишком не скоро, и вспомнил по этому поводу спорщика-каролинца, который хотел непременно побиться с ним об заклад, что к двухтысячному году система рабовладения охватит весь мир.
— Мировосприятие и взгляды младенцев довольно таинственны, — сказал в заключение доктор. — И каков был бы мир, если его перестроить в соответствии с этими взглядами, мы, конечно, не знаем. А каков будет мир, как его представляем мы, взрослые, в минуты душевной депрессии или в чрезмерном восторге, когда нами владеет досада, тщеславие, дурость? Только господу богу известно.
Время текло, миновала весна и сменилась летом, потом пришла осень, подступила седая зима. Восемь месяцев Равенел неустанно пекся о Лили, восемь месяцев Лили неустанно пеклась о младенце, и этот круговорот любви и заботы спас ей жизнь и не дал несчастью искалечить ей душу. Внешне Лили цвела, как и прежде, разве только переменилось выражение глаз. Когда она вспоминала о былой беззаветной любви и ее страшном крушении, глубокая боль отражалась в ее зрачках. Она не питала зла к мужу: он умер, он был отцом Рэвви. Но при том она знала, хотя и корила себя за это, что, будь Картер ей верен, она бы, конечно, больше о нем горевала; и второе — что, если бы он не умер, ей было бы много труднее его простить. Она и теперь возносила молитвы за мужа, и не потому, что считала, что он в чистилище и насущно нуждается в них, а потому, что, молясь, она лучше справлялась с тоской и с тревогой, победить которые одним только разумом не могла. Она стала религиознее после перенесенных несчастий, много религиознее некоторых чопорных новобостонцев, которые, глядя, как Лили играет в вист, как изящно она одевается и как живо беседует, судили о ней превратно. Она теперь никогда не отходила ко сну, не прочитав до того целой главы из Библии и не помолившись за отца, за Рэвви и за себя. Возможно, она забывала в своих молитвах некрещеных язычников, негров и иудеев, но Лили была такова, что не думала много о тех, о ком ничего не знала, а отдавала внимание тем, кто был рядом, бок о бок с ней, кого она могла осчастливить своими заботами. Однажды она напугала миссис Уайтвуд, заявив, что здоровье Рэвви ей в тысячу раз дороже судьбы Десяти колен[159] или, как называла их миссис Уайтвуд, «заблудших овец израилевых». Не сумела также эта почтенная дама привлечь интерес Лили к доктрине Предопределения;[160] правда, тут внес свое веское мнение сам Равенел.
— Я полагаю, сударыня, — сказал Равенел, — нам надо стараться быть милосердными, сожалеть о своих недостатках и веровать в искупление грехов, а все прочие тонкости пре-доставим теологам. Все эти доктрины имеют не больше касательства к истинной вере, чем отпечатки на камне следов какой-нибудь доисторической птицы к живой и цветущей природе, окружающей нас. Это всего лишь следы благочестия прежних веков — не более. По ним мы можем судить, какими путями ходили богомольные наши предки в поисках истины. Веровать же в эти доктрины нельзя, и они не спасут наши души.
— Но создатели этих доктрин жили в согласии с ними и были при том великими и добродетельными, — возразила миссис Уайтвуд. — Разве не следует помнить о наших отцах-пуританах?
— А я их и не забываю, — ответствовал доктор. — И очень ценю. Они достойны того. Мы и сейчас еще чувствуем их влияние. Они давно умерли, но все еще правят страной. Думаю, впрочем, что не следует их приукрашивать. Веруя в эти доктрины, они были черствыми к людям. Памятуя о том, как жестоко они судили о слабостях своих ближних, как были суровы к ним и как беспощадны, я порой склонен думать, что грешники тех отдаленных дней были куда симпатичнее. Склонен думать так, миссис Уайтвуд, но отнюдь не настаиваю. А вообще же, касаясь всех этих доктрин и формальных догматов, я всегда вспоминаю такую историю. Один предприимчивый человек, — конечно, все это шутка, — прослышав, что, если потуже подтягивать пояс, чувство голода ослабевает, решил завести пансион на этой основе. К завтраку официанты опоясывали всех постояльцев крепким ремнем. К обеду затягивали ремень несколько туже, в зависимости от аппетита. К чаю — еще потуже. Говорят, что один пожилой холостяк, страдавший катаром желудка, к исходу вторых суток почувствовал облегчение. Но зато остальные подняли бунт и покинули пансион, проклиная его владельца. Иные из поставщиков нашей духовной диеты напоминают мне этого изобретателя. Они вас не кормят, зато надевают на душу вам пояс и все туже его затягивают.
Уместно заметить, что, например, капитан Колберн интересовал Лили тоже значительно больше всех «заблудших овец израилевых». С первых минут, когда она познакомилась с Колберном в этой самой Новобостонской гостинице, она никогда не теряла симпатии к нему, а сейчас все вокруг вновь напомнило ей те минуты. Именно здесь родилась его преданность ей, пережившая и ее страсть к другому, и брак, и рождение ребенка. Забыв обо всем и рискуя собственной жизнью, он спасал ее от врагов. Было-бы черной неблагодарностью, если бы после того она отвела ему в сердце меньшее место, чем третье, вслед за отцом и за Рэвви. И письма от Колберна тоже были теперь третьим по счету из главных ее удовольствий — после беседы с отцом и общения с малюткой. Письма были всегда адресованы доктору. Но если они сперва попадали к Лили, она, ничуть не колеблясь, распечатывала их и читала. Она же была хранителем всех писем Колберна.
— Если он не вернется с войны, — говорила она, — я опишу его жизнь. Ах, это будет ужасно, если его убьют.
— Через пять месяцев кончится трехлетний срок его службы,[161] — подсчитывал доктор. — Будем надеяться, пуля минует его.
— Будем надеяться, — повторяла за ним Лили. — Неужели война так затянется, что и Рэвви придется идти воевать? Я не пущу его, папа, в Вест-Пойнт.
— У нас на раздумья еще четырнадцать лет, — возражал Равенел, посмеиваясь над дальними планами Лили.
Лили вздыхала, размышляя о Картере. Вест-Пойнт погубил его благородный характер. Да, это именно так, и она не пошлет туда сына.
В июле (шел уже 1864 год) они узнали, что Девятнадцатый корпус переброшен в Вирджинию, а осенью Колберн прислал им подробный обзор блистательных побед Шеридана в Шенандоа-Вэлли.[162] Колберн участвовал во всех трех решающих битвах, он был раз упомянут в приказе за храбрость в бою, но повышения по службе не получил. Он мог получить повышение лишь с переводом в другую часть. Правда, в полку оставалось сейчас, считая его самого, всего два офицера, но полк стал так малочислен после последних боев, что им не давали полковника. Более двух третей рядового состава и более двух третей офицеров в полку были убиты и ранены в этих ужасных сражениях. Но в письмах своих капитан был по-прежнему весел, хвалился отвагой своих солдат, писал про лихие атаки навстречу пулям врага, рассказывал, как они отбивают орудия целыми батареями и захватывают знамена противника, с почтением отзывался о старике корпусном командире и восторгался совсем молодым главнокомандующим.
— Замечательное письмо, — сказал Равенел, прослушав послание Колберна, посвященное битве при Сидер-Крике.[163] — Столь блистательного описания битвы я не встречал ни у древних, ни у новейших авторов, ни у Тацита,[164] ни у Нэпира. — Как обычно, доктор был склонен к неумеренным похвалам. — Элисон со своими лавинами кавалерийских атак, разбивающимися о гранитный утес пехоты, — дешевка и вздор по сравнению с этим письмом. Колберн вам все разъясняет. Я теперь в точности знаю, как было выиграно сражение при Сидер-Крике, мне кажется даже, я и сам смог бы выиграть его. У Колберна всюду ясно, где причина, где следствие и как причина и следствие связаны между собой. Когда он вернется домой, непременно заставлю его написать историю этой войны.