Равенел проглядел письмо. Оно было от Колберна и сообщало о смерти Картера.
— Я знал, дорогая, — сказал Равенел, — но боялся сообщить тебе. Надеюсь, ты с этим справишься. В жизни приходится многое претерпеть. Однако все испытания — для нашего блага.
— Не знаю, — устало сказала она. Она сейчас думала не об утешениях отца, а о его словах, что она «с этим справится»; то был для нее действительно тяжкий удар, внезапная смерть мужа, хотя за последнее время она считала себя разлученной с ним навсегда. Помолчав, она снова заплакала.
— Мне так грустно. Мы были в ссоре. Если бы я написала, что не сержусь на него!
Она продолжала плакать печально и тихо, но это не были слезы нестерпимого горя, и, поняв ее чувства, Равенел стал надеяться, что скорбь ее преходяща, что Лили воспрянет духом. Она между тем положила письмо к себе в секретер и, оставаясь одна, много раз перечитывала, иногда прерывая вдруг чтение, чтобы взять на колени сынишку и молвить ему сквозь слезы: «Бедняжечка, твоего папу убили».
Только однажды она вдруг сказала с гневом:
— Не понимаю, почему я должна быть несчастной из-за того, что другой человек согрешил.
— Так уж устроена жизнь, — возразил Равенел. — Чужие грехи приносят к нашим дверям, как приносят чужих младенцев. Видно, богу угодно, чтобы мы помогли своим ближним тащить их тяжелую ношу, даже когда она вся из грехов. Быть может, в этом намек, чтобы мы не грешили сами. Я ведь тоже тащу свою долю чужих грехов. Я лишился дома и заработка потому, что кучка людей возжелала разрушить родную страну и учредить на останках олигархию рабовладельцев.
— Почему нам с тобой достаются одни лишь страдания? — вздохнула Лили.
— Все намного сложнее, — возразил Равенел. — В целом жизнь — это радость, перемежаемая страданиями. Но радость легко приедается, и мы мало-помалу перестаем ее замечать.
Жизнь Равенелов за последующие восемь месяцев я изложу здесь в немногих кратких словах. Ничего не зная, конечно, об операции с пароходами, Равенел посчитал, что деньги Картера, естественно, принадлежат его законному сыну, и потому разрешил Лили брать их и тратить. При любезном содействии доброжелательной грешницы миссис Ларю (и тоже об этом не ведая) доктор отдал свой дом в Новом Орлеане внаем военному ведомству. Итак, имея в запасе наличные деньги и получая в три месяца раз небольшую квартирную плату, доктор вернулся к прежним своим научным и литературным занятиям: переводил кое-что из французской энциклопедии для нью-йоркских издателей, иногда выполнял по заказу минералогические экспертизы. Они с Лили в какой-то мере вернулись к прежнему времени, когда жили вдвоем и были всем друг для друга. Им не под силу было, конечно, совсем уйти от горестных воспоминаний, но зато они обрели и новый источник радостей. Подобно тому как в «Тысяче и одной ночи» из медного кувшина вырвался злобный джинн, добравшийся до облаков и потрясший всю землю громовым голосом, — так из колыбели младенца воспарил к небесам ангел, проливший елей на их израненные страданием души. Более чем когда-либо доктор и Лили стали теперь едины. Чтобы симпатизировать Картеру, доктору приходилось делать всегда усилие, ну а малютку Рэвви он обожал всей душой. Так что теперь, согласные в главном, что имело для них значение, и подготовленные к тому прежней долгой привычкой, дочь и отец охотно вернулись к совместным заботам и беседам вдвоем. По счастью, Лили никогда не была молчаливой, скорее напротив, слыла веселой болтушкой. А тот, кто работает языком — как и всякий вообще, кто работает, — избегает многих страданий, от которых, увы, не уйти молчаливому и бездеятельному. Женщина, которая заказала портнихе вдовий наряд и ожидает его, сложив руки в молчании, будет больше страдать, чем другие, те, что шьют своими руками суровый убор, не раз примеряя при этом и вдовий чепец, и платье и принимая советы от матери, от сестер и прочих близких людей. И для Лили было целительно постоять перед зеркалом, подобрать аккуратно волосы и, примерив изящную новую шляпку, спросить у отца:
— Ну, как тебе кажется, папа?
— Превосходно, моя дорогая, — отвечал Равенел, не отрывая глаз от своего перевода. Потом, виновато вспомнив все горести дочери и всерьез принимая на себя роль консультанта, говорил: — Впрочем, не скрою, мне кажется, что материал жестковат, шляпка выглядит накрахмаленной, точно из стеарина.
— Уж такой материал, — отвечала Лили, — он и должен быть жестковатым.
— Почему бы не взять другой материал? — продолжал настаивать доктор, который, как все мужчины, бывал чуть-чуть туповат, когда брался судить о женских нарядах. — Шелк, например?
— Шелк исключается, папа, — отвечала Лили, смеясь от души. — Как ты можешь не знать, что женщины в трауре шелка не носят.
Поистине счастливы женщины, которые сами себя обшивают. Стоит им поручить это дело портнихам, и сколь многие сразу зачахнут, умрут от тоски и безделья, от незнания, что делать с собой.
Но подлинным утешителем и чудотворцем был, конечно, младенец. Как и многие женщины, Лили была рождена для материнства еще в большей мере, чем для любви. Она не бросала играть в куклы до четырнадцатилетнего возраста и, даже расставшись с ними, упрятала их в сундучок, чтобы время от времени тайно общаться с ними. И вот через семь лет ей досталась живая кукла, кукла ее мечты, кукла из кукол, которую можно было любить и лелеять. Любо-дорого было смотреть, как эта тоненькая Диана, напрягая все силы, склонившись, несла на руках своего толстого, важного маленького сынишку. Его розовое личико в белокурых кудряшках лежало у нее на плече, а ручками Рэвви тянулся к ее губам, дергал ее за волосы и за белый воротничок. Когда ребенка вывозили в коляске гулять, она тоже старалась быть непременно при нем, а порой и сама катила коляску, почитая это, как видно, за немалую честь. Утром Рэвви гулял с мамой и няней, а после обеда — с мамой и дедушкой. Согласные с луизианским обычаем, доктор и Лили считали полезным держать ребенка как можно больше на воздухе, давая ему загорать. Старая няня-ирландка, вырастившая на своем веку немало детей, вступала не раз по этому поводу в споры с Лили. Розанна не возражала против того, что ребенка держат на воздухе, она согласна была бы катать его хоть до вечера, но суть заключалась в том, что она хотела решать такие вопросы единолично и не расставаться с мальчиком ни на минуту. Потому каждый раз, когда Лили оставляла Розанну дома постирать и погладить, а сама отправлялась с ребенком гулять, нянька ворчала и грозилась уйти. Бывало, что Лили вдобавок еще насмешничала:
— Поскольку, Розанна, вы совсем не умеете нянчить детей, я займусь им сама.
На что Розанна хихикала и отвечала с ирландской находчивостью:
— Если господь потерпит это, сударыня, значит, и я потерплю.
— Держу ее только из-за ее любви к Рэвви, а то бы давно уволила, — говорила в сердцах Лили. — В жизни еще не видела такой эгоистки. Хочет быть с ним все время. Терплю ее только из жалости, папа. Просто боюсь, что она умрет, если расстанется с Рэвви.
— Ты называешь ее эгоисткой, — возражал Равенел, — но, может быть, лучше назвать ее преданной женщиной, любящей Рэвви больше всего на свете.
— Я ему мать, не она, — отвечала Лили, полусмеясь, но с досадой. — Пусть оставит свои замашки и раз навсегда запомнит, что я его родила.
И Лили тряхнула головкой, бросая вызов всем нянькам на свете и ясно давая понять, что горда своим подвигом.
Юный Рэвви не мог еще вымолвить даже единого слова, но она принялась беседовать с ним по-французски. Он прирожденный лингвист, решила она, и пора начинать с ним занятия. Попозже отец приохотит Рэвви к наукам и, если у мальчика будет желание стать медиком, обучит его теории и практике врачевания. Они не отпустят Рэвви ни в школу, ни в колледж, в том будет тройная выгода — они сэкономят немалые деньги, мальчик будет при них и в безопасности от всяких дурных влияний. Этот проект Лили встречал возражения у доктора. Он полагал, что мальчику лучше расти в среде своих сверстников, отвыкать от ласки и уюта родимого дома, обучаться не только одним языкам и наукам, но и знанию людей, проникнуться духом соревнования, найти себе верных друзей.