Некоторое время мы посвятили бесцельному брожению (или, лучше, «шатанию») по взвадским побережьям. В том месте, где деревня близко подходит к воде, мужики строили большую лодку, торчало кверху множество брусьев-рогов — скелет будущей соймы. Далеко вокруг разносился смоляной, сосновый дух. Мой товарищ поснимал взвадских корабелов. Посидели с мужиками на досках, узнали, что весь деревянный колхозный флот сами рыбаки строят, вот на этой верфи.
Бригадир сказал о председателе (мы его не спрашивали):
— Он емкостной, Атаманов. Сам ни-ни и с других взыскивает за ето дело.
О каком деле шла речь, понятно. И мы уже привыкли к неспровоцированным нами высказываниям в адрес председателя — «для прессы». Но слово «емкостной» я услышал впервые. Какой ему можно подобрать общепринятый синоним? Даже и не берусь, улавливаю только его одобряющую, похвальную оценочную окраску.
Вообще во Взваде свои особенные отношения со словом (эта материя достойна отдельного разговора). Так, например, здешние доморощенные топонимисты считают (оспоривать их бесполезно), что название «Взвад» произошло от навигационного значения сего места на пути кораблей: отсюда надлежало «взводить» корабли вверх по Ловати. В официальной топонимике «Взвад» толкуется по-другому, как происшедшее от варяжского «Озвадо». Местное толкование, ей-богу, симпатичнее, конкретнее, ближе.
Наше «шатание» по взвадскому побережью и по селу, как нам сказали потом, с первых шагов привлекло внимание самых широких масс. Были звонки в сельсовет из рыбоприемного пункта, с других телефонных точек: «Шатаются двое неизвестных, снимают...»
Во Взваде не принято так вот «шататься», тут все при деле и приезжают сюда по делу, ну хотя бы за рыбой. Народ в ильменском рыбацком селе приметливый, бдительный, как, впрочем, и повсюду у нас.
День на берегу Ловати получился такой же просторный, как небосклон над равниною вод и лугов. В него вместилось множество всяких приятных занятий и впечатлений. Мы даже искупались в Ловати (первый раз я вошел в ее воды, помните, в начале повести, лет десять назад). Как неизбежен дождик в итоге парной погоды, весь день назревало нечто... Вся атмосфера была насыщена предчувствием неизбежной ухи. Побывать в рыбацком селе на Ильмене и не отведать ухи, это все равно что... Ладно, понятно и без сравнений.
Вечером мы обретались на пирсе в толчее вернувшихся с лова рыбаков. К нам уже попривыкли, в сельсовет не звонили, да и рабочий день кончился. Прибежал заместитель председателя Николай Кузьмич (он все больше впробежку), обратился к нам с вопросом, ответ на который был вполне предвидим, с какой-то последней, осознанно несбыточной надеждой в голосе: вдруг откажемся...
— Что, ребята, может, ухи сварим?
Наши лица непроизвольно, чревоугодно расплылись.
— Конечно, сварим.
Уха образовалась как будто сама собою, из ничего. Взяли двух только что кинутых на пирс лещей, четырех окуней. У кого-то нашелся котел, кто-то выложил пару луковиц, сыскалась картошка. За лаврушкой и перцем решили не бегать: и так уха хороша, из лещей с окунями. Лещей почистил уже знакомый нам рыбак в суконной кепке. Из окуней выдрал жабры, внутренности рыбак помоложе, в плюшевой кепке с пуговицей на маковке, рыжеватый, веснушчатый, краснорожий, говорящий с подковыркой, натопорщенный, как ерш, то есть ершистый. Чешую он не стал шкерить, сказал, что в ней самая сладость.
Когда примерили заготовленную рыбу к котлу, сразу стало ясно, что для воды, картошки, луковиц не останется в емкости места. Картинным жестом, как некогда Стенька Разин персидскую княжну, рыжий кинул окуней в пучину вод. Вспомним, их было четыре, в каждом граммов по семьсот. Все проводили несъеденных рыб сожалеющими взглядами. В этом поступке рыжего рыбака в плюшевой кепке сказалась та самая новгородская вольница (демократия): рыбу пластал не по указке заместителя председателя, а так, для интересу; надоело — кинул; что хочу, то и ворочу.
— Молодой еще, не знает, что почем, как нам это давалось... — пробурчал рыбак в суконной кепке.
Инцидент с окунями оставили без внимания, на уху с избытком хватило лещей.
Тут же их изрезали, зачерпнули воды, опустили в нее лук, картошку, рыбу, ушли за последний амбар деревни, воткнули в землю дрын, укрепили его на подпорке, прикрутили к его концу проволоку, подвесили котел, в момент разожгли костер... Малость стесняясь, хмурясь, подгреб к котлу и наш приятель Алеша.
Уха получилась божественно вкусной. Рыба сварилась в той самой ловатской воде, где жила, что придало свой оттенок букету. И еще дым костра, настоянный на свежих луговых травах воздух. И несомый от села дух тысячелетнего человеческого стойбища. Пришли два теленка, стали бодаться. Прибежала собака, стала вилять хвостом, лизаться. Протарахтел под тем берегом Ловати катер, во главе каравана сойм...
Котел был велик, но и его упоительное содержание исчерпалось, как все на свете. Посидели, сохраняя в себе только что пережитые сладостные мгновения.
Доносится звон колокольцев, возвращается из лугов в село стадо; скоро по селу разнесется чирканье струй молока в днища подойников...
Течение Ловати незаметно, реке уже некуда спешить, ее подпирает озеро Ильмень.
Рассказы
Сад
Телецкое озеро. Карагай. Ранняя осень 1976 года. Вечер. Таковы отправные точки этого дневника. Пишу его поодаль от костра, но все же пользуясь его теплом. Сядет солнце, и я приближусь к костру.
Карагаем зовут южное побережье озера. Вообще-то мыс Карагай, но и подошва горы, и каменистая терраса, поросшая лозой и калиной, и галечный пляж, озерные заплески — все это Карагай. Можно идти Карагаем от устья реки Чулышман до горы Тоолок: тут — прижим, дальше идти нельзя. Перед тобою Кыгинский залив. Реку Кыгу не видать из-за крутого бока горы. Можно залезть на гору — я знаю, лазил, — пощипать черной и красной смородины (красную тут зовут кислицей). Ближе к вершине горы, в пихтовнике есть меченная затесками тропа. По ней бегали на воскресенье домой из школы-интерната, из Кайру, дети Доры Захаровны и Николая Павловича Смирновых — вон туда, на ту сторону залива, на таежную заимку, в родительскую избу, поставленную в устье далеко слышной горной речки Чири. Там пост гидрометеослужбы.
Округлые камни. До белизны высушенный солнцем плавник. Солнце садится. Дует низовка — северный ветер. Низ озера там, на севере, в семидесяти километрах от Карагая. Тут — верх. Утихнет низовка, задует верховка, хорошо разогнавшись в долине Чулышмана, погонит белые гребешки волн сверху вниз. Потом опять снизу вверх. Телецкое озеро вечно движимо двумя, встречь друг другу летящими ветрами: низовкой и верховкой. Но никогда не встречаются ветры, у каждого свое время дуть.
Горит костер, сложенный из плавника, споро горит, синеватым пламенем.
На той стороне залива виден дом Николая Павловича Смирнова. Я жгу костер, наваливаю в пламя лапник, чтобы было побольше дыму. Надеюсь, старый водомер приедет на дым. Бывало, лет пятнадцать назад, приезжал, таков был условный знак: костер у прижима на Карагае означал, что кому-то явилась нужда побывать у Смирновых, по делу ли, по дружбе, по родству или просто так, из любопытства... Николай Павлович садился в лодочку с деревянными уключинами, за самодельные весла, перевозил. Или отряжал кого-нибудь из сыновей. Детей у Смирновых было семнадцать...