И вот, слава богу, все собрались, расстелен брезент, каждый внес свой презент: кто сальца домашнего приготовления, кто, попроще, сыру, этот ветчинки, а тот колбаски, кто-то сам яблоки замочил, у кого-то бычки в томате, соленые огурцы-помидоры, а кому-то жена испекла пирогов с капустой...
Учитель обыкновенно потчевал сотоварищей колбасой, копченной без дыму и огня, по им же — его лабораторией — разработанной методике. Потчуя колбасой, он щедро делился своими принципами подхода к делу бездымного копчения.
«Когда колбасу коптят на дыму, — складывая губы корытцем, гармошкой, вещал Учитель, — продукты сгорания несут в себе канцерогенные элементы... Наша лаборатория предложила совершенно оригинальный жидкий препарат...»
Все уважительно слушают Учителя, знают: слова у него не расходятся с делом.
«Папа, — скажет Зинаида Викентьевна, — хватит тебе про колбасу. Это скучно. Люди же пришли на глухариный ток, а не на симпозиум. Кстати, уже макароны поспели».
Макароны по-флотски, с фаршем, вблизи глухариного тока, на холщовой скатерти (ее стелют на брезент) со столовыми приборами согласно числу персон — справа нож, слева вилка — дело рук Зинаиды Викентьевны. Скромное пиршество вблизи глухариного тока, в весеннем лесу — духовного свойства.
Грядущая охота на току скорее всего тоже будет нематериальной — бескровной. Пиршество в сосняке у края болота служит единственной цели — гармонизации человеческих душ в отношении к миру.
Тридцать два тока
Все токовища, разведанные Учителем и его сподвижниками, имеют названия. Один назван Медвежьим, другой Черничным, третий Зеркальным, четвертый Изумрудным. Всего Учитель разведал тридцать два тока в одном районе. И все они живы, поскольку Учитель взял на себя попечение о токах. Знающие охотнички, испытав на себе хоть однажды крутой нрав Учителя, подкрепленный полномочиями районного охотинспектора, повстречавшись с его дружиной, на эти тока не суются. О каждом выстреле в пору весенней охоты на боровую дичь бывает донесено главнокомандующему или его штабу, и я не завидую браконьеру... Каждому члену дружины разрешается взять в весну одного глухаря. А разыщешь свой ток, то бери и второго.
Мне привелось побывать на Медвежьем и на Черничном токах. На Медвежьем богато подснежной клюквы; возвращаясь с Медвежьего тока с пустыми руками, можно нарвать букет волчьего лыка, насобирать сморчков и строчков.
Черничный ток расположен в овальной котловине, образованной моренными грядами. На грядах сухо, песчано, черничник, сосновые боровины. Лучшего места для табора не сыскать. И особенно звучно, звонко, печально и страстно поют на грядах в вечернюю зорю дрозды. И хочется долго-долго жить в этом месте, совсем одному, слушать пенье дроздов, дышать болотным — багульным и боровым — хвойным духом, по вечерам ждать чего-то, а ранними утрами, в потемках, идти по болоту или стоять и слышать, как бьется сердце. Потом возвращаться на табор, разживлять остывший, но ждущий тебя, теплящийся под спудом костер, пить чай, пахнущий морошкой…
По пауке
Очень важно в охоте на глухарином току... Впрочем, все очень важно, ничто не должно выпасть, все надо исполнить с предельным тщанием и умением... Но все же очень важно не проспать, войти на ток в то самое время, когда ты уже очухался, а глухари досматривают свои последние сны...
Одни вожатые позволяли себе выходить за круг костерного тепла — какого-никакого, а все же тепла, да еще и света, — в тьму-тьмущую, на стужу лютую, в чащу непролазную, в болотину хлюпающую в три часа (до перехода на новое время, с 1 апреля на час вперед). Другие, прежде всего Учитель, презирали таких волынщиков, почитали их чужими в лесу. Учитель, бывало, учительствовал: «Позже двух на току делать нечего. Глухари проснулись и слушают. Стоит их самую малость подшуметь, и они не запоют. Может быть, и не улетят с тока, но тока не будет».
А костер держит тебя, пригревает. Ровного, долгого тепла от него не жди. Он то ожгет, выстрелит в тебя целой очередью искр, то пригаснет, задышит синими огоньками. И ждешь, кто самый неленивый, кто встанет, сходит куда-то, приволочет бревно...
До того неохота вставать, к двум-то часам. Может, Учитель со своим максимализмом и тут загибает? Другие же ходят к трем и глухарей приносят. То есть приносили, в прежние времена...
Однако надо идти, лучше в два. А то потом будешь маяться: «Вот бы, если бы в два, а то провалялся, такой-сякой-разэтакий...»
Идти страшно, как головою в омут, с обрыва...
Раз, помню, охотился я на токах в Горном Алтае. Внизу черемуха распустилась, а в кедровых, лиственничных, пихтовых гривах по ночам примораживало, под утро наст шуршал под ногой и сыпалась крошка. Сухие лиственницы хорошо горели в костре, споро, жарко, и не стреляли. У нас хорошо горят сухие осины, а там — лиственницы. Пихты и елки сильно стреляют. Кедрачей мы не трогали. Сухостойную листвягу, бывало, завалим, в четырех местах перерубим, нодью заделаем, то есть лесину на лесину, огонь между ними такой добрый — и греет всю ночь, и надежно оберегает от шляющихся по тайге, малохольных после зимней спячки медведей.
Но надо идти в два часа. Сибирские глухари проводят свои токовища по такому же регламенту, как и наши. Ружье у меня было тогда одноствольное, тулочка-переломка. Три патрона с третьим номером дробью для глухарей и четыре с пятеркой — для рябчиков. Пули не было почему-то. По легкомыслию...
И вот иду, отошел от костра, чуть привык к звездному свету над головою, к несносному — на глухариной охоте — шуршанию наста под ногой, как вдруг заслышал... Что бы вы думали? Ну конечно, хозяйскую, демонстративную, чем громче, тем лучше, поступь медведя. Первое, что мне захотелось, это убежать к родному костру. Но... от страху просто, как говорится, прирос к тому месту, на котором стоял. И волосы у меня, может статься, зашевелились на темени. Я стоял как чурка, дрожал как осиновый лист. Медведь приближался ко мне, он шел, похрястывая настом, посапывал, будто отдуваясь, как ходят в гору тучные мужики.
Хотел ли медведь повидаться со мной, знал ли что-нибудь обо мне или случайно ломился прямехонько на меня?
Он дошел до им же определенной черты, до того места, с какого мог меня разглядеть или разнюхать. Сколько бы продолжалось это разглядывание и разнюхивание, я не знаю. Я приложился к ружью, нацелил его в сторону медведя, приподнял, чтоб, упаси боже, не задеть зверя дробиной, и нажал на курок. Порох в патроне был дымный, из ствола полыхнуло огнем. Медведь поднялся на дыбки и рявкнул. Испуга в его рявке не было, но, кажется, не было и угрозы. Просто медведь меня обложил, что-то такое высказал вроде: «Я бы тебя разделал под орех... но неохота связываться». И ухрястал.
В ту зорю я все-таки скрал и добыл глухаря. Потому что вовремя продрал глаза, оторвался от нодьи-кострища, шагнул за круг света, тепла — в потемки и стужу. Ровно в два часа, как учит Учитель.
Геолог
Он был высокого роста, широкоплечий, его лицо несло на себе печать многих странствий. Он был Геолог, работал в горах Сихотэ-Алиня, в пустыне Гоби, на полуострове Таймыр. Он был малословен, светлоглаз, покуривал трубочку. Возвращаясь из экспедиции домой, охотился в наших лесах, в новгородских, тверских, карельских. Еще в мои студенческие годы Геолог брал меня с собой на охоту.
В свои студенческие годы на последнем курсе Горного института, накануне вступления в избранную им для себя жизнь, он сделал предложение моей маме. Он любил мою маму, и едва ли с годами его первая, единственная, как судьба, любовь совсем ушла из его сердца. Он был однолюбом. Моя мама ему отказала. Любила она его или нет, того мне знать не дано. Он сделал свое предложение в ту пору, когда мама была отдана другому (сама себя отдала) и предстояло ей быть верной по гроб моему папе...