Вот сколько событий вместила в себя человеческая судьба, сколько в ней крутых поворотов. Но это еще не все. Командор вернулся с островов в Ленинград взрослым, заматеревшим мужиком, закончил Горный институт. Дальнейшая его жизнь протекала в экспедициях — на Ямале, на Диксоне, на Таймыре, на Чукотке — и на охотах. У него родились две дочки; одну он назвал Тикси, другую — Аяна, в честь бухты и порта.
Что любопытно в судьбе Командора, за всю свою подвижническую (от слова «подвиг») жизнь он не получил ни одной награды. В моменты подведения итогов, заполнения ведомостей, наградных листов он не присутствовал, оказывался недосягаемым. Только раз, он сам мне рассказывал, его наградили именным оружием, но он похлопотал, чтобы дали ему взамен кожанку. До конца своих дней он проходил в порыжелой кожанке «времен гражданской войны», в тех же времен мичманке/
Ничем не болея в жизни, он помер в возрасте 92 лет, тихо прилег на диван и помер, пришла пора. (Другие старейшины-глухарятники, кроме Учителя и Писателя, тоже померли к тому времени, как я сел писать эти строки; склоняю голову перед их светлой памятью.)
Изба Командора до сих пор стоит под горой. На горе изба Учителя, под горой — Командора. Каждая из этих изб запечатлела в своем интерьере облик, судьбу, характер ее хозяина. Снаружи изба Командора представляет собою ветхую, вросшую в землю лачугу, внутри она напоминает каюту вечного плавателя-холостяка (Командор намного пережил свою жену) и одновременно пристанище таежного охотника. У причала стоит швертбот, на котором до самых последних дней Командор любил ходить под парусом по озеру.
Однажды он отправился в плавание; озеро широкое, что на том берегу, без бинокля не увидишь. Ветерок дул слабый, беспокойства за плавателя не было. Но все же кто-нибудь нет-нет и поглядывал в бинокль: сам Учитель, его жена, местный лесник Мишка. Швертбот ткнулся в тот берег, яхтсмен сошел наземь, должно быть, побаловаться черникой, даже паруса не спустил. Через какое-то время швертбот отчалил и как-то странно, галсами, зарыскал по плесу. Ветер к этой поре переменился, засвежел. Каждый в селе занят был своим делом, сначала и не заметили; переполох поднялся лишь тогда, когда паруса не стало на озере. В бинокль увидели перевернувшийся швертбот; плавателя нигде не было ВИДНО...
Все сошлись на берег. Наступила минута прощания с Командором. Надежды на спасение не было никакой: плавателю-то уж минуло 90...
Притащили с горы мотор, поставили на «казанку», мигом домчали до опрокинувшегося швертбота, перевернули его, взяли на буксир, кинули буй — искать сетями тело... Тогда уже посмотрели на тот берег. Там стоял Командор, в кожанке, в мичманке, и махал руками. Швертбот угнало порывом ветра, яхтсмен остался сухим, невредимым. Еще не пришел его черед, еще он всласть походил под парусом на швертботе.
... А вон там, если взять от избы Командора, по озерной дороге, мимо бань, в тот край села, к протоке, когда-то стояла изба, теперь ее нет, только грудка кирпичей, заросшая кипреем. В той избе живал Иван Сергеевич Соколов-Микитов. Бывало — всему селу видно — сядет в лодочку, запустит мотор — и пошел по плесу на ту сторону, в магазин. Ивана Сергеевича помнят старухи и вечный здешний бригадир Василий (нынче вышел на пенсию).
Он тоже заходит к Учителю (когда его пригласят), садится к столу, вспоминает всегда про одно и то же — главное в жизни: как его забросили с десантом на норвежскую территорию, под Киркенес... Рассказ свой Василий обыкновенно заключал одним и тем же многозначащим восклицанием: «Ужасное дело!»
Зайдет соседка Ганюшка, принесет молочка, кокорок. Леснику Мишке попадет в сеть лещ, тоже почтит Учителя...
Мишку пожирает страсть к мотогонкам. Все свои отпуска он проводит на мототреках в Ленинграде, Москве, кажется, и в Уфе. Сам он из мотоциклов разных марок собрал себе единственную в мире машину, пригодную для спидвея, для мотокросса, для гонок на льду. Все виды гонок жители села, дачники видят и, главное, слышат по нескольку раз в сезон, когда Мишка бывает в ударе. Это, правда, ужасное дело...
По веснам, по вечерам к причалу приходят старцы, мужи, юноши, садятся в лодки — и на тока: на Медвежий, Зеркальный, Черничный...
Лесник Мишка является на берег строгим, замкнутым — при исполнении служебных обязанностей, — у каждого проверяет путевку, билет…
Супротивник
Километрах в трех от описываемых мест, в таком же примерно селе, какое облюбовал для себя и своей дружины Учитель, жил его Супротивник, серьезный оппонент...
Впрочем, начну с начала, издалека. Было время, когда Супротивник входил в дружину Учителя, заслужил себе это право как охотник, землепроходец (работал на изысканиях в Закавказье, Туркестане, на Памире), талантливый рассказчик историй из землепроходческой практики (заурядные лица в дружину не допускались). Учитель подыскал землепроходцу избу, не в озерном селенье, а в боровом...
Ну конечно, озерное селенье во всех отношениях выше, чем боровое: у него горизонты открыты, дальше видать, под рукою плесы и пляжи — белые пески.Зато из борового селенья в лес не надо плавать на лодке — киселя хлебать: ступил за порог избы — тут тебе и лес.
Землепроходец охотился, как вся дружина Учителя, отыскал — в общий фонд — два глухариных тока, и вдруг... Оно, конечно, не вдруг, постепенно вызревало, накапливалось, болело. Вдруг землепроходец выступил в прессе со статьей «Дикая фигура охотника»...
Наши природолюбы помнят страстный тон, горестные обобщения статьи Супротивника. Он выступил против охоты как негуманного, злого дела. Фигура охотника в нашем и без того прореженном, вытоптанном лесу, на лугу, водоеме, где зверю-дичи и места-то не осталось, ему представилась дикой. В каждом выстреле по беззащитной природе послышался отзвук тревоги, беды: что-то живое, прекрасное, необходимое в общем течении жизни превращалось в пук перьев, шмат мяса; подрубался тот самый сук, на котором зиждется наше существование — экологическое равновесие. Взявшего в руки ружье в наше мирное время Супротивник рассматривал как супостата...
Что же он предлагал?.. Перефразируя известную максиму: «Перекуем мечи на орала», программу Супротивника можно выразить так: «Перекуем ружья на фотокамеры». Сам первым и подал пример: неустанно снимал с телескопическим объективом — поющих глухарей, танцующих косачей, турухтанов, журавлей... даже медведей. Известно, что медведи не покусятся на человека, если человек... и так далее. Он даже нырял в глубины рек, озер и морей с аквалангом и фотоаппаратом.
Выступление Супротивника произвело на Учителя со дружиною то же впечатление, что производит палка, воткнутая в муравейник. Гул голосов в доме на бугре в озерном селении усилился. Подыскались контраргументы: народец в дружине стреляный, тертый, все больше профессора. Вытягивая губы в ниточку, складывая их корытцем, сердечком, гузкой, воздымая указующий перст, Учитель вещал: «Настоящий охотник — главный защитник живой природы. Он — свой в лесу. Главный враг — посторонний. Настоящий охотник лишку не возьмет, урону поголовью птицы и зверя не нанесет, браконьерства не допустит. Охоту нельзя запретить, ее надо упорядочить, закрыть доступ в угодья постороннему... Я был во Франции, там полным-полно зайцев, куропаток, фазанов. Охота там строго регламентирована, и она — дорогое удовольствие. А у нас...
Вся русская литература, — продолжал свою речь Учитель, — Аксаков, Тургенев, Толстой, Пришвин, Иван Сергеевич Соколов-Микитов... Охота — природное, национальное русское дело. Запретить охоту — значит засушить источник поэзии. Природа не терпит праздношатающихся зевак, она не открывается постороннему, пусть он обвешивается фотокамерами...»
Иногда Супротивник выплывал по протоке из своей боровой деревеньки в озеро, удил на лудах окуней. Туда же хаживал на «Морошке» Учитель. Они обменивались непримиримыми сумеречными взглядами уверенных в своей правоте людей, хотя когда-то грелись друг о дружку на хвойной подстилке у костров на глухариных токах.