В отношении тетеревов двух мнений быть не могло: тетерев — полевая птица; появились химические удобрения, не стало тетеревов... Журавль вообще занесен в Красную книгу, где же ему, тонконогому, выжить при нынешнем многолюдстве?
Глухари не запели... Почему? Тут представлялась поистине бесконечная цепь объяснений, предположений, доводов, субъективных мнений и прочее. Глухари не поют при ветре — на этом сходятся все знатоки. В наше утро ни один листок не шелохнулся от ветра (да и листков не было). Хорошо. Значит, что же? Глухарей должна разгорячить — для любовного пенья и поединков — глухарка своим квохтаньем. Не прилетела копалуха, глухари помалкивают. Но и тут бабушка надвое сказала. Может, глухарка сама разгорячается, летя на призывные песни кавалеров... Глухари не любят посетителей на токах, особенно в неурочное время. Заметив постороннего, не поют. Это уж точно! А мы явились в глухую полночь, настучали зубами от стужи. Глухарь — чуткая птица...
Рассвет в лесу совершается скоро. Вдруг обозначит себя чуть розоватое небо, мох станет зеленым, между деревьями прорежутся створы, под носом у моего вожатого обнаружатся усы, как у вынырнувшего из глубин на поверхность тюленя.
Чуть только мы поднялись и громко заговорили, как над нашими головами захлопал крыльями в вершине сосны, улетел здоровый глухарина. Долго же он слушал наши секреты. Отойдя шагов на сто, мы подняли другого глухаря. Повсюду накидано было рваного, нервического, токо́вого глухариного помету — и кучного, неторопливо произведенного на свет...
Мы попрощались с вожатым. Ему в ночь заступать на дежурство. А мне... дежурить на этих сосновых грядах, в заснеженных падях, на моховых болотах. Впервые в моей долгой жизни глухарятника фортуна явила случай разведать собственный ток. Милиционер его не разведал. И он не жадничал, видно было, хотя завидовал мне: дежурство на току привлекало его гораздо больше, чем где-то там, в городке.
С полдня стал накрапывать дождь, в небе погромыхивало, неподалеку урчала река. Вся округа, куда бы я ни ступил, удобрена была глухариным пометом, подснежным, свежим, токовым, кормовым, на брусничниках. Стоило мне отправиться на подслух, на склоне дня, как тотчас слетел глухарь. Стало быть, тут же, вблизи от тока, в своей глухариной республике они и дневали. Идти на подслух не стоило, как бы не распугать мошников.
Еще это была медвежья республика, повсюду находились следы присутствия мишек: свороченные макушки муравейников, отметины когтей на соснах, глубокие вмятины на песках и грядах. (Однажды И. С. Соколов-Микитов заметил, что след медведя похож на след мужика в лаптях.) И нигде я не встречал такого множества строенных с размахом, в человеческий рост муравейников. Должно быть, муравьи привлекали сюда медведей; в этом и состоит экологическое равновесие: одни обитатели леса помогают свести концы с концами другим. Еще это называют биогеоценозом.
Табор я обустроил у комля длиннолапой ели. Водой разжился в болотце. Дров заготовил с запасом. Ночью дождь зашуршал сильнее. Иногда в шуршанье мне чудилась поступь медведя. Костер в дождливую ночь уподобился нраву капризной женщины: то он горел ровным, горячим пламенем, казалось, надолго, то вдруг, в лучшую пору горения, погасал без каких-либо на то причин. Я равномерно то промокал, то высушивался, то благодушествовал, вытянув ноги к огню, то раздувал уголья, глотая дым и плача.
Когда пришло время идти на ток, прогоревший было костер неожиданно подхватился, набрал откуда-то силу, весело зафырчал. Пришлось его пригасить, а так было жалко...
Надо идти к нужному часу.
Глухари опять не запели, но кое-что я расслышал в покряхтываниях, поскрипываниях, шелестах, вздохах предрассветного леса. Один глухарь сидел на ели в низине, другой на гряде на сосне. Петь оба они еще не умели по молодости — первогодки. Пощелкивали клювами, поскрипывали (за это их зовут скрипачами), а песня не получалась. Они прилетели на ток поучиться песне у взрослых певцов. Взрослые не явились. Ток или выбили в прошлом году, или спугнули, стронули с места. Куда он переместился?
Значит, что же? Надо под вечер взойти на гряду, послушать прилет...
Чуть рассвело, я вернулся к костру, разживил его на теплой еще золе, прилег — и забылся. Едва ли можно назвать это сном: перенатруженный на току, мой слух продолжал внимать звукам тока — галлюцинациям. Вдруг мне послышалась песня глухаря, такая отчетливая, без помех, что я мог определить направление, даже вычислить место, откуда доносится пение. Какая-то сила подхватила меня с елового ложа, повела не знаю куда. Солнце уже поднялось над лесом, я лихорадочно перебрел низину с хлюпающей под снегом водой, повернул на примыкающую к главной хребтине боковую грядку, еще прибавил ходу. Грядка полого сошла в болото с торчащими из-под снега редкими чахлыми елками. На болоте пели три глухаря.
Ну что же... Я улыбнулся. Ищущий да обрящет... До того хорошо мне стало, что даже не хотелось идти под песню: вдруг спугну, разрушу... Но что-то уже замирало в моей груди, перехватывало горло, кидало то в жар, то в холод. Я сделал первый шаг в снежную прорву, как в первый раз с парашютом в открытую бездну люка...
Идти оказалось дальше, чем слышалось с гряды. Глухарь пел по ту сторону болота на склоне. И я бы дошел до него... Даже успокоился, сдерживал себя, не позволял больше двух шагов под песню... Глухарь что-то заметил, стал делать перемолчки между песнями, пощелкивал, слушал. Но видно, хотелось ему еще попеть. Он зашкворчал, я выпростался из снегу на сухое место, не рассчитал усилия, хрустнул сучком... С обломным грохотом глухарь снялся с дерева...
С чувством исполненного, увенчанного наградой дела я возвращался из лесу в деревню. Навстречу мне мчался по песчаной дороге заяц, вылинявший, в лохмотьях серой шерсти, в белых смешных панталонах. Непривычный к редкому в этих местах человеку, заяц не испугался, а удивился, притормозил, присел, разглядывал меня во все глаза, шевелил усами. Ни малейшего желания спасаться от меня — прыжками, скидками, бе́гом — заяц не обнаруживал, просто сидел и смотрел. Сколько бы так продолжалось — не знаю. Пришлось обратиться к зайцу с речью: «Ну-ка, дай дорогу, косой!»
На ручье из-под ели взлетел, сел на ветку рябчик. Страстное, из давних охотничьих лет чувство, помимо воли, вскинуло ружье к плечу, выцелило серую птаху, давнуло на курок... Выстрела не было. Я опустил ружье, с облегчением посмеялся. Ночью вложил патроны в стволы, на случай медведя, утром вынул. И слава богу.
Из придорожной мочажины тяжело поднялись с кряком две серые утки. Шел берегом озера, из-под склоненного к воде ивового куста выплыли на открытую воду гуси, прошлепали, разбежались и полетели. Я насчитал девять гусей.
Нашел на дороге сморчок, рядом с ним муравейник. Сорвал сморчок, положил его в муравейник, склонился, стал наблюдать. Мураши живо обследовали явившееся невесть откуда тело сморчка. Один из них, рыженький, присел на сморчковой бочине (для мурашей складки на сморчке все равно что для меня лесные гряды и пади), воздел кверху лапки, стал их потирать одна об одну, может быть предвкушая лакомую, от пуза еду (мураши не знают, что сморчки надо отваривать, прежде чем есть) или же созывая соплеменников на совет, что поделать с такой орясиной.
Я долго бы еще наблюдал, что станется со сморчком в муравейнике, но силы мои истощились — стоять в три погибели согнутым (муравейник был небольшенький); глаза заслезились от натуги. Я пошел, радостно обещая себе вернуться сюда, поглядеть, что будет.
Я думал, что мне еще ходить и ходить по этой песчаной дороге в бору.
Канюки в небе
Повесть