Он рассказывал складно. Тогда я еще не знал, что в его рассказах надо делать поправку на безудержное фантазерство, досочинение от себя. В первую пору нашего знакомства я все брал на веру, принимал за чистую монету, проглатывал без поправок.
Вообще доверчивость — одно из моих врожденных качеств.
Помню, в детстве каким-то образом я заимел самую лучшую рогатку (наверно, на что-нибудь выменял); такой не было ни у кого из поселковых сопливых мальчишек (мне сопли вытирались, я был ухоженный мальчик); рогатуля не деревянная, а скрученная из толстой проволоки; резиновые тяжи вырезаны из красной галоши от валенка, галоши тогда были в моде; к тяжам привязан кожаный лоскут для камушка-пули. Я гордился моей рогаткой, как гордятся бойцы заслуженным в боях именным оружием; кажется, даже не стрелял из своей суперрогатки.
В ту пору кружило наши безмоглые головенки одно, довольно-таки подлое, как я понимаю теперь, увлечение-хобби: мы коллекционировали птичьи яйца. Одни, кто половчее, забирались на сосны, березы и тополя, разоряли вороньи, грачиные, певчих птиц гнезда; другие, беспрокие, довольствовались голубиными, воробьиными, ласточкиными яичками. В каждом яичке прокалывались две дырочки с двух сторон, белок и желток выдувались; скорлупа помещалась в коробку с ватной подстилкой. Особенно выхвалялись те, у кого дома находилась икона в окладе, под стеклом. Икону выбрасывали, в оклад помещали яичную скорлупу.
Искусство лазанья по деревьям мне не давалось. В моей яичной коллекции — в плетенной из лучин корзинке — болтались пара синичьих, рябенькое яичко зяблика и стащенное мною из-под нашей гусыни, почти что куриное, только побольше (куриных в коллекцию не брали: курица не птица); поистине моя коллекция не стоила выеденного яйца.
Как множеству человеческих детенышей, мне свойственно было желание первенства, ну, если не первое место, то в первой пятерке. Я горько переживал мою неспособность догнать по птичьим яйцам Гриньку, Ваньку и Ваську Травиных, братьев Одоевых... Яйца собирали все мальчишки в нашем поселке (каково было бедным пичугам!). И вот однажды на нашей улице появился рыжий, конопатый Колька, уже большой, кажется, пятиклассник. Он высвистал меня из дому, попросил дать выстрелить из моей рогатки. Я ему дал. Колька выстрелил. Было видно, как жалко ему отдавать мне мою рогатку. Он сказал:
— Давай... ты мне рогатку, а я тебе... — Колька на минуту задумался, — попугаичьи яйца...
Должно быть, идея о попугаичьих яйцах тут же и родилась в рыжей Колькиной голове (рыжие на выдумку горазды). Идея требовала обоснования: попугаи на наших березах и елках гнезд не вьют. Колька наговорил с три короба: у него брат матросом на пароходе, привез из Африки попугая, попугай снес яйца...
Я сразу же согласился: попугаичьи яйца в моей корзинке сразу выводили меня на первое место; такое сокровище не снилось ни Гриньке, ни Ваньке и Ваське Травиным, ни братьям Одоевым...
Мысль о том, что рыжий Колька меня одурачил, не могла тогда родиться в моем младенческом сознании. Я еще не знал, что в жизни бывает обман, своекорыстие во вред ближнему. Мне было жалко расстаться с рогаткой, но попугаичьи яйца — о, это сокровище!
Колька унес рогатку. Потом я встречался с ним, поселок невеликий. Колька приходил на нашу улицу играть в лапту и штандер; всякий раз он обещал мне принести яйца, и я успокаивался, не умея не верить. Долго, долго мне предстояло ждать попугаичьих яиц...
Впоследствии жизнь жестоко карала меня за доверчивость, то есть ротозейство. Но что-то такое во мне сохранилось (все мы родом из детства) до седых волос.
Заря погасла, над озером заклубился туман. Рдейский монастырь воспарил, прорисовался на вызвездившейся небесной тверди, как нерукотворный град Китеж...
На берегу под соснами кто-то оставил нам для ночлега справный шалаш, крытый сеном.
— Место сильно гадючье, — сказал мой новгородский товарищ. — Гадов полно. Они любят в сене погреться. — Он зажег электрический фонарик, направил луч в потемки шалаша. Там что-то зеленовато проблеснуло. Он погасил фонарик. — Вот видишь, гад забрался. Глаза у него какие блескучие.
Мурашки засвербили у меня на спине. Я пока что крепился, взял палку, сунул ее в шалашный лаз.
— Посвети. Сейчас мы его прикончим.
Очень мне не хотелось приканчивать гада, тем более лезть в шалаш.
Вожатый изобразил на своем брызжущем оптимизмом лице постную мину.
— Ну что ты... Как можно... Это неинтеллигентно — убивать гада. Гад тоже нужен... для экологического равновесия. А сколько пропадет яда... Гадючий яд полезен от радикулита...
Он опять засветил фонарик, сразу нащупал лучом в шалаше источник зеленоватого блеска. То была маленькая из-под водки. Рыбак от души посмеялся надо мной, я тоже посмеялся, но с некоторым усилием.
К утру в шалаше стало зябко, чуть свет затеплили мы костер. Из лесу к нам вышел странного, нелесного вида малый: как будто сидел в учреждении за столом, вдруг подхватился, сунул ноги не в свои кирзовые сапоги, в срочном порядке был доставлен на Рдейское озеро. Малый спросил закурить, что добавляло странности его нахождению тут: в лесной поход куряки запасаются куревом, под кустом не купишь, у прохожего не стрельнешь. Он постоял, помялся, понес какую-то ахинею:
— А ружья у вас есть?
Ружей у нас не было, и так видно.
— Ружья надо регистрировать.
Ну, надо, так что же?
— Уток раньше было полно, а теперь не стало. И лещей...
Больше малый не знал, что сказать.
— Ну, я пойду.
И ушел.
— Вот видишь, — сказал со значеньем вожатый, — когда я один тут шастаю, за мной не следят. А за тобой послали понаблюдать. Все же ты на виду, нельзя тебя в лес пустить без присмотру. Ты еще только в Новгород приехал, а они уже знали. Все же фигура. Да еще одна нога в тапочке...
Я послал моего товарища куда следовало его послать — за дурацкую болтовню, но что-то такое все же было в появлении городского вида малого — без мешка, без ружья, без корзины: какая-то нечистая сила показывала нам язык в этом первом нашем походе, начиная с разной обутки на моих ногах. Так будет и в последующих походах с вожатым — новгородским товарищем, теперь-то я знаю. Иду с другими — все как у людей, а с ним — становится зыбко, блазнит.
Мы прошли немного берегом озера, в заводи на мели стояла годная для плавания, недавно просмоленная лодка. Вожатый сказал, что на той стороне в деревне Высокое живет мужик с деревянной культей вместо оставленной на войне ноги. И вот уже много лет он делает лодки, весла, пускает их в озеро, то есть пригоняет одну лодку в этот край, другую в тот, в такие места, куда приводят путников тропы, чтоб было на чем им плыть, переправляться через озеро. Никакой должности инвалид не занимает, живет на пенсию, за перевоз ни с кого не берет. Единственная его отрада в жизни — чтобы на озере был порядок. Лодки его легки, остойчивы на плаву. А вон там, на той стороне, построена им избушка на курьих ножках: на пеньки поставлена, из лесу рублена, с печкой и плитой для стряпни, — для всех, у кого нужда в крове, открытая, с сухими дровами, спичками, солью.
Я верил товарищу и уже не совсем верил.
Лодка, правда, оказалась хорошая. Уключин в ней не было, кормовое весло кто-то унес из «туристов». Мы затесали две березовые жердины, поплыли, как на байдарке. Плыть по темной, мягкой, бархатистой воде Рдейского озера одно удовольствие. Вожатый поблеснил, подорожил, поймал щуку.
Обещанная избушка на курьих ножках оказалась точно такая, как описал ее мой вожатый. В главном можно было довериться ему. Ночью постукивала привязанная к косяку бечевкой входная дверь. Снаружи доносились звуки, шорохи, всхлипы, каких не услышишь днем. Лесная ночь богата звуками; жизнь в лесу ночью не утихает.
Мы лежали рядом на сене, уложенном на полати. Вожатый направил свой нос с горбиной в потолок, говорил с монотонностью дятла, выстукивающего сухой ствол, с методичностью сапожника, загоняющего гвозди в каблук: