Утром, дрожа от холода и лихорадки, терзаемый страшным голодом, он выполз из своего убежища. Вдруг до его слуха донесся звонкий голос. С расширенными от ужаса глазами он вглядывался в тень, отбрасываемую большим красным деревом. Она кишела крошечными светло-коричневыми людишками. Они рубили, рвали, резали что-то большое, красно-коричневое, лежащее на земле. Спутанные суеверные представления, усиленные крайним истощением, закружились в мозгу странника. Теперь карлики его заметили… квакающий звук — и, подобно рою мух, видение вмиг разлетелось и исчезло. Осталось нечто красно-коричневое — это была мертвая антилопа. Голод разгорелся в нем ярким пламенем и заставил забыть всякий страх. Там лежала пища — мясо! Несколькими прыжками он достиг антилопы, рубил, рвал ножом и ногтями мясо с ободранной ляжки и запихивал еще теплые куски прямо в рот. Волна новых сил наполнила его и возвратила ясное, острое мышление. Быстрым надрезом отделил он ляжку и проскользнул с ней в свое убежище.
«Циановая завеса опустилась за ним как раз вовремя, чтобы задержать крошечную стрелу, просвистевшую ему вдогонку. Тотчас же он бросился ничком на землю и стал быстро складывать остатки коры, обломки веток и корней в виде заграждения. Он знал по страшным рассказам стариков у ночного огня, что сказочные маленькие лесные человечки стреляли самой смертью, что раны от этих ядовитых стрел, крошечные, как укус муравья, немедленно открывали дверь на тот свет. Поэтому все то время, когда его руки отрывали от ляжки антилопы нежные куски и направляли их в рот, глаза и уши его были начеку.
Карлики шмыгали между деревьями и кустами, пригибаясь, быстро, как куропатки, обменивались звонкими криками и стреляли из своих луков с ужасающей меткостью. Скоро из каждой едва заметной щели торчала оперенная стрелка. Но ни одна из этих крохотных стрел не могла пробить эластичную лиану. Карлики это тоже заметили и перестали, наконец, стрелять. Их больше не было ни видно, ни слышно, но осажденный слишком хорошо знал, что они были тут, рядом, что они терпеливо ждут его выхода…
Вдруг он услыхал легкий шорох наверху…
Взгляд вверх, молниеносный прыжок в сторону — и все же маленькая царапина на ухе! Раненый дико взревел, бросил свою дубину вверх, высоко подпрыгнул в безумном страхе и бешенстве, желая схватить врага и увлечь за собой в пучину смерти. Но вдруг он остановился как вкопанный. Его взгляд замер от страшного воспоминания.
«Ухо — ухо миема! Мертвый требует его обратно!» — Он проревел это громким голосом, внезапно принятое решение подняло его руку, лезвие его ножа опустилось вдоль головы и сбрило раненое ухо. Горячий ручей крови потек по его шее и плечам…
Тут началась безумная скачка! Вперед, назад, вверх и вниз подпрыгивало обрызганное кровью тело, избегая все новых и новых жужжащих стрел. Это был единственный путь к спасению. У него не было ни ружья, ни метательного оружия…
Спасение заключалось в постоянном движении. Но вот прямо над ним раздалось звонкое щелканье и хихиканье. Он поднял голову. Все ветки были усеяны карликами, которые бегали, ползали, прыгали, нависая над ним как пчелиный рой. Хатако хрипло зарычал и ринулся вперед, сквозь завесу из лиан. Карлики встретили его диким воем. Стрела прожужжала навстречу и застряла в его всклокоченных волосах, но затем тяжелый клинок рассек хохочущее лицо карлика. Звук лопнувшей тыквы, с которым разлетелась голова карлика, перекрылся внезапно раздавшимся низким воем, который, в свою очередь, перекрылся частыми ружейными выстрелами.
Они гремели со всех сторон. Хатако изумленно смотрел на разбегающихся врагов. Он видел, что на них надвигается какая-то опасность извне. Только ли на них? Глаза его начала застилать мутная пелена. Он сделал несколько медленных шагов и рухнул на землю.
Одинокое многодневное путешествие через дремучие леса, полные опасностей и ловушек, путешествие, в котором голод и лихорадка были его единственными верными спутниками, крайнее истощение физических и духовных сил, безнадежный бой со свирепыми карликами, потеря крови из-за отрезанного уха — все это, вместе взятое, сломило его.
Подобный смерти сон властно охватил его и держал в крепких, но спасительных объятиях. Он спал и спал, без снов, крепко, ни разу не просыпаясь в продолжение многих дней. Но в глубине его существа таились источники силы, унаследованные от многих поколений здоровых и сильных предков. Поэтому, очнувшись после столь долгого сна, он почувствовал себя, как и прежде, могучим и гибким.
Первое, что он увидел, были острые, хищные глаза, горевшие на изжелта-коричневом лице.
— Аль хамд уль Аллах (благословен Бог), — произнес по-арабски склонившийся над ним человек низким гортанным голосом. Затем он задал Хатако на диалекте миема ряд вопросов на тему: «Кто? Куда? Откуда?» Хатако ответил на все вопросы за исключением одного: «Почему?» Речь шла о его бегстве с родины.
Длинными желтыми пальцами араб поглаживал свою трясущуюся бороду, тонкая улыбка играла на его строгих губах и в полузакрытых глазах, когда он медленно проговорил:
— У истоков Луалаба барабаны и люди говорили об одном молодом миема, который убил четырех людей из правительственных войск и поднял нож на белого. Во всех хижинах деревень племени миема засели аскари. Они нашли все, даже последнюю курицу для своей похлебки, только не этого миема. И я ничего о нем не знаю! Здесь, у Килонгалонга, лежал у дороги больной миема и его осаждали карлики, эти сыны дьявола, укравшие у меня вчера три слоновых зуба. Аллах возвратил мне мое добро и это была его воля, чтобы я взял больного чужеземца и ухаживал за ним. Теперь он здоров, и я его спрашиваю, не хочет ли он идти со мной и нести ношу? Он найдет соплеменников среди носильщиков, пищу и хорошее вознаграждение, когда мы достигнем моего дома у Альберт-Ниянцы.
Хатако раздумывал. До сих пор неограниченная свобода была законом его жизни. Он смутно чувствовал, что для него начинается новая жизнь, а в ней, казалось, не могло быть этой свободы. Чувство благодарности привязывало его к арабу, который спас его от карликов, этих коварных ядовитых змей, и указывал ему теперь средство избежать голода, бушующей ночной непогоды, враждебных людей и этого жуткого одиночества…
«Я хочу идти с тобой», — ответил он просто. Затем он смешался с толпой людей, сопровождавших продавца слоновой кости в качестве охотников, носильщиков и слуг.
Для дикаря наступило время учения. Ему пришлось познать все законы и обычаи сафари: как удобно и крепко перевязывать тяжести, как мастерить для этой цели из листьев наголовник, как добывать себе хорошее место у огня и для спанья, как позаботиться о том, чтобы не быть в обиде, когда заведующий носильщиками, араб-метис с Занзибара, раздавал дневную порцию бананов, маисовой муки или пшена, и как избежать солнечного удара… Но всему этому нетрудно было научиться. Немного труднее было нести изо дня в день тяжести в течение четырех, пяти, а если нужно, даже семи или восьми часов по скользким тропинкам дремучего леса, через заросли и болота, горы и долины. Но даже и это требовало лишь сильного тела, и, выработав сноровку, можно было выполнять эту работу без особого напряжения.
Но что труднее всего давалось Хатако — это ладить с теми из носильщиков, кто был не миема, смотреть на них как на товарищей, а не как на естественных врагов и добычу. Вот это никак не могло уложиться в голове дикаря, знавшего до сих пор по отношению к другим только беспощадное утверждение своего собственного «я» и своего племени. Всякий чужой был врагом, должен был им быть, потому что он не ел человеческого мяса и презирал миема за людоедство. На каждую обиду, каждое насмешливое или вызывающее слово, даже только на отказ исполнить просьбу у него до сих пор был только один ответ — удар ножом. И было правом и обязанностью каждого миема употреблять в пищу мясо убитого. Дремучий лес с недостатком дичи и с климатом, смертоносным для домашних животных, не мог ее дать. То, что у его предков было необходимостью, для него осталось неодолимым влечением, которое он никогда не мог окончательно подавить. Бурлившая в нем дикость не раз колебала почву, дававшую ему возможность общения с другими людьми, и вовлекала не в одну кровавую схватку. Только значительно позже в нем выработался надежный заслон против этой дикости, самым неистребимым наследием которой было людоедство.