Факты застревают у меня в голове. Я все помню. И если я говорю, что могу восстановить это письмо — ту его часть, которую я прочел, с обвинениями в мой адрес, — то я отвечаю за свои слова.
К примеру, начиналось письмо так:
Милый,
дела идут неважно. Честно говоря, плохо идут. И чем дальше, тем хуже. Ты знаешь, о чем я. Мы с тобой дошли до последней черты. У нас все кончено. И все же мне хочется, чтобы мы могли это обсудить.
Много воды утекло с тех пор, как мы разговаривали в последний раз. Я имею в виду, по-настоящему. Даже после свадьбы мы с тобой говорили и говорили, обмениваясь новостями и мыслями. Когда дети были маленькие, и даже потом, когда они подросли, мы все-таки находили время для разговоров. Конечно, тогда нам было труднее, но мы все равно умудрялись его находить. Мы его создавали. Нам приходилось ждать, пока дети заснут, а бывало, что они играли на улице или сидели с нянькой. Так или иначе, но мы выкручивались. Иногда мы нанимали няньку специально для того, чтобы нам можно было поговорить. Порой мы говорили целую ночь, до самого рассвета. Что ж. Всякое бывает, я знаю. Все меняется. У Билла возникли трудности с полицией, а Линда обнаружила, что беременна, и т. д. Нашей спокойной жизни вместе пришел конец. А еще у тебя постепенно прибавлялось обязанностей. Твоя работа начала отнимать больше времени, в ущерб нашему общению. Потом, когда дети покинули дом, нам опять стало легче. Мы снова принадлежали друг другу, только говорить нам было уже почти не о чем. «Такое случается», — говорят умные люди. И они правы. Случается. Но это случилось с нами. Как бы то ни было, я никого не виню. Никого. Это письмо не о том. Я хочу поговорить о нас. Хочу поговорить о том, что происходит теперь. Видишь ли, настало время признать, что случилось невозможное. Признать поражение. И просить пощады. Потому что…
Я дочитал до этого места и остановился. Что-то было не так. Что-то было неладно в Датском королевстве. Моя жена могла и вправду испытывать чувства, выраженные в письме. (Возможно, так оно и было. Скажем, так; допустим, что эти чувства и впрямь были ее чувствами.) Но почерк не был ее почерком. Уж кому и знать это, как не мне. В том, что касается ее почерка, я считаю себя специалистом. Однако, если это был не ее почерк, то кто же, скажите на милость, мог написать эти строки?
Тут я должен немного рассказать о нас и о нашей жизни здесь. В то время, о котором я пишу, мы жили в домике, снятом на лето. Я только что оправился от болезни, помешавшей мне закончить большинство дел, намеченных на весну. С трех сторон нас окружали луга, березовые рощи и низкие покатые холмы — «панорама», как назвал это агент из бюро по аренде недвижимости, когда мы с ним беседовали по телефону. Перед домом была заросшая высокой травой лужайка (я хотел ее покосить, да так и не собрался) и длинная, усыпанная гравием подъездная дорожка, выходящая на шоссе. Вдали, за шоссе, синели горные пики. Это тоже была «панорама» — вид, который можно оценить лишь на расстоянии.
Здесь, в глуши, у моей жены не было подруг, и никто не приезжал к нам в гости. Откровенно говоря, я радовался уединению. Но она была женщиной, привыкшей иметь друзей, привыкшей к общению с продавцами и посыльными. А здесь мы словно опять вернулись в прошлое и могли рассчитывать только на себя. Когда-то дом в глухом местечке был нашей мечтой — мы были бы счастливы провести лето таким образом. Теперь я понимаю, что это была не слишком хорошая идея. Вовсе нет.
Наши дети, сын и дочь, уже давно нас покинули. Время от времени от кого-нибудь из них приходило письмо. А совсем изредка, этак раз в год (скажем, на праздник), один из них мог и позвонить — за наш счет, естественно, но жена и не думала против этого возражать. Это внешнее равнодушие с их стороны было, я полагаю, главной причиной грусти и недовольства моей жены — недовольства, которое, должен признать, я смутно чувствовал еще до того, как мы перебрались за город. В любом случае, очутиться в таком диком краю после стольких лет жизни рядом с торговым пассажем и автобусной остановкой, не говоря уже о такси, которое можно в любой момент вызвать по телефону, — наверное, это было для нее тяжело, очень тяжело. Думаю, ее упадок, как выразился бы историк, был ускорен нашим переездом за город. Думаю, после этого у нее в голове и соскочила какая-то пружинка. Конечно, я сужу задним числом, когда легко подтверждать очевидное.
Не знаю, что мне еще сказать насчет этой загадки с почерком. Что я могу добавить, чтобы мои подозрения не звучали совсем уж неправдоподобно? Мы были в доме одни. Никого больше — во всяком случае, насколько я знал, — там не было, и следовательно, никто больше не мог написать это письмо. И однако я по сей день убежден, что страницы этого письма были исписаны не ее рукой. В конце концов, я хорошо изучил почерк моей жены еще в те годы, когда она не была моей женой. В те далекие времена, которые можно назвать нашей доисторической эпохой, — когда она еще девочкой ходила на уроки в серо-белой школьной форме. Она писала мне письма каждый день, когда была в отъезде, а она провела в отъезде два года, не считая праздников и летних каникул. В общем и целом, за все время нашего знакомства, по моей оценке (и весьма скромной оценке, между прочим), с учетом периодов нашей разлуки и моих недолгих отсутствий — когда я уезжал по делам или лежал в больнице, и т. д., и т. п., — так вот, как я сказал, по моей оценке я получил от тысячи семисот до тысячи восьмисот пятидесяти писем, написанных ее рукой, не считая сотен, если не тысяч, рядовых записок («По дороге домой прихвати, пожалуйста, вещи из химчистки и немного макарон со шпинатом из „Корти брос“»). Я узнал бы ее почерк в любом уголке земного шара. Дайте мне пояснить. Я уверен: будь я, скажем, в Яффе или в Марракеше и подними там на базаре записку, написанную моей женой, я тут же опознал бы ее по почерку. Даже по одному-единственному слову. Возьмем, например, хотя бы это слово — «поговорить». Да она просто никогда не написала бы его так, как в этом письме! Однако же я первый готов признать, что понятия не имею, чей это был почерк, если не ее.
Вдобавок, моя жена никогда не подчеркивала слова для выразительности. Никогда. Я не помню ни одного раза, когда бы она это сделала, — ни разу за всю нашу совместную жизнь, не говоря уж о письмах, которые я получал от нее до свадьбы. Пожалуй, справедливо будет заметить, что это могло бы случиться с каждым. То есть, каждый мог бы оказаться в ситуации абсолютно нетипичной и под давлением обстоятельств сделать нечто совершенно ему не свойственное и провести черту, одну только черту, под словом или, возможно, даже под целым предложением.
Я даже зашел бы еще дальше и сказал, что каждое слово в этом крайне сомнительном письме (хотя я так и не прочел его целиком и не прочту, поскольку никак не могу найти) насквозь лживо. Под словом «лживо» я не обязательно подразумеваю «противоречит истине». Возможно, в самих обвинениях и есть доля правды. Я не хочу лукавить. Не хочу выглядеть малодушным — моя роль в том, что случилось, и так незавидна. Нет. Но все, что я хочу сказать, сводится вот к чему: если чувства, выраженные в письме, действительно могла бы испытывать моя жена, если даже они и содержат часть правды — и в этом смысле, так сказать, легитимны, — то направленные против меня обвинения ослаблены, если не вовсе подорваны, даже дискредитированы, тем, что письмо написала не она. А если я все же ошибаюсь, тогда тем, что она написала его не своим почерком! Именно такая уклончивость и заставляет людей жаждать фактов. И кое-какие факты, разумеется, есть.
В тот вечер, о котором идет речь, мы поужинали в относительном молчании, но без напряженности, как у нас повелось уже давно. Время от времени я поднимал взгляд и улыбался через стол, чтобы выразить благодарность за прекрасную еду — лосося на пару, свежую спаржу, плов с миндалем. В другой комнате тихо играло радио. Передавали маленькую сюиту Пуленка, которую я впервые услышал в записи пять лет тому назад — это было в квартире на авеню Ван-Несс в Сан-Франциско, во время грозы.