— Я серьезен. Не отключай меня. Коротко и ясно: не отключай.
Она кивает.
— Хорошо. Обещаю тебе, что не буду. — Она обнимает меня, крепко-крепко. И сидит так, наверно, с минуту. Потом отпускает меня. Смотрит на приемник с часами и говорит: — Господи, нам пора бежать.
И мы вылезаем из кровати и начинаем одеваться. Вроде бы утро как утро, как любое другое, только сейчас мы все делаем быстрее. Пьем кофе и сок и едим английские булочки. Обсуждаем погоду: день сегодня хмурый и ветреный. Мы больше не говорим ни о медицинских аппаратах, ни о болезнях и больницах — ни о чем таком. Я целую ее и оставляю на веранде с раскрытым зонтиком — ждать приятельницу, которая подвозит ее на работу. Потом спешу к машине и сажусь за руль. Через минуту, заведя мотор, машу ей рукой и отъезжаю.
Но на работе, весь день, я думаю о том, что мы обсуждали утром. У меня нет сил этому сопротивляться. Во-первых, я страшно устал, потому что не выспался. Я чувствую себя уязвимым — легкой добычей для любых мрачных мыслей. Один раз, когда рядом никого нет, я кладу голову на стол в надежде вздремнуть хотя бы пять минут. Но, едва закрыв глаза, обнаруживаю, что снова думаю о том же. Перед моим мысленным взором — больничная кровать. Просто кровать — и все. Потом я вижу над этой кроватью кислородную палатку, а рядом несколько экранов и больших мониторов вроде тех, какие показывают в кино. Я открываю глаза, выпрямляюсь на стуле и закуриваю сигарету. Пока курю, выпиваю немного кофе. Потом смотрю на часы и возвращаюсь к работе.
К пяти часам я устаю настолько, что с трудом добираюсь до машины. Идет дождь, и вести надо осторожно. Очень осторожно. По дороге мне встречается авария. Кто-то дал задний ход и въехал в кого-то на светофоре, но пострадавших, кажется, нет. Машины еще стоят на трассе, а рядом, под дождем, собрались люди — они разговаривают. Остальные машины потихоньку ползут мимо; полиция расставила предупредительные знаки.
Увидев жену, я говорю:
— Боже, ну и денек. Я еле живой. Как ты? — Мы целуем друг друга. Я снимаю пальто и вешаю на место. Беру стакан с выпивкой, который подает мне Айрис. Затем, потому что это у меня на уме и потому что я хочу, так сказать, окончательно закрыть тему, я говорю: — Хорошо, если ты хочешь это услышать, я отключу тебя от аппаратов. Если ты хочешь, чтобы я это сделал, я сделаю. Если тебе спокойнее, здесь и сейчас, услышать это от меня, я скажу. Я сделаю это для тебя. Выдерну вилку или поверну рубильник, если решу, что это необходимо. Но то, что я сказал насчет меня самого, остается в силе. И хватит — я больше не желаю думать обо всем этом. Я не хочу больше даже слышать о них. По-моему, мы сказали об этом все, что можно было сказать. Исчерпали все варианты. Во всяком случае, я себя исчерпал.
Айрис усмехается.
— Ладно, — говорит она. — По крайней мере, теперь я знаю. Раньше-то не знала. Может, я сумасшедшая, но теперь я лучше себя чувствую, если хочешь знать. Правда, я и сама не хочу больше об этом думать. Но я рада, что мы это обсудили. И больше никогда не буду поднимать эту тему, можешь мне поверить.
Она берет у меня стакан и ставит его на стол рядом с телефоном. Потом обнимает меня за шею, прижимается ко мне и кладет голову мне на плечо. Но вот какая штука: после того, как я сказал ей то, что сказал, после того, как я думал об этом целый день с перерывами, я чувствую, что пересек какую-то невидимую границу. И оказался там, где совсем не собирался оказываться. И я понятия не имею, как попал сюда. Это странное место. Место, где такой пустяк, как приснившийся сон, и полусонный разговор ранним утром могут привести к мыслям о смерти и уничтожении.
Звонит телефон. Мы отпускаем друг друга, и я беру трубку.
— Алло, — говорю я.
— Алло, алло, — говорит женщина.
Это та самая женщина, которая звонила сегодня утром, но уже не пьяная. По крайней мере, не похоже: голос у нее как будто трезвый. Она говорит тихо, разумно, и спрашивает меня, не могу ли я помочь ей связаться с Бадом Робертсом. Она извиняется. Ей страшно неудобно меня беспокоить, говорит она, но у нее важное дело. Она просит прощения за все причиненные неудобства.
Пока она говорит, я вожусь с сигаретами. Сую одну в рот и щелкаю зажигалкой. Потом настает моя очередь говорить. И я говорю следующее:
— Бад Робертс здесь не живет. Это не его номер, и мы не имеем к нему никакого отношения. Я никогда в жизни не видел человека, о котором вы говорите, и надеюсь, что не увижу. Пожалуйста, никогда больше не звоните сюда. Пожалуйста. Вы меня поняли? Если вы еще раз позвоните, я сверну вам шею.
— Совесть у нее есть или нет? — говорит Айрис.
У меня дрожат руки. Я замечаю, что мой голос меня не слушается. Но пока я пытаюсь объяснить женщине все что надо, пока я стараюсь, чтобы до нее дошло, моя жена быстро подходит, наклоняется — и дело с концом. Она разъединяет нас, и я больше ничего не слышу.
Близость
(Перевод Н. Михайлина)
Все равно мне надо на запад по делам, поэтому я и заехал по пути в этот маленький городок, где живет моя бывшая жена. Мы не виделись с ней четыре года. Правда, время от времени, когда меня публиковали, или просто упоминали в газете или журнале (заметка, интервью), — я ей все это пересылал. Что меня к этому побуждало — сказать сложно, почему-то мне казалось: а вдруг ей будет интересно. Так или иначе, ответа от нее никогда не было.
Девять часов утра. Я заявился без звонка, и, честно говоря, не представлял, что меня здесь ожидает.
Но она меня впускает. И вроде бы даже не удивилась. Никаких рукопожатий и уж тем более никаких поцелуев. Она провожает меня в гостиную. Только я усаживаюсь — она уже несет мне кофе. И тут же принимается за свое. Говорит, что она страдала из-за меня, что я заставил ее почувствовать себя униженной и беззащитной.
Сомнений нет: я снова дома.
— Ты сразу почувствовал вкус к измене, — говорит она. — Тебе всегда нравилось изменять. Хотя нет, не так, — уточняет она. — Во всяком случае, поначалу было не так. Тогда ты был другим. Да и я, наверно, тоже. Все тогда было по-другому, — говорит она. — Да, все началось, когда тебе стукнуло тридцать пять или тридцать шесть — ну да, примерно тогда, где-то на середине четвертого десятка. И понеслось. Ты вообще забыл, что я существую, что я рядом. И так ведь здорово все обстряпал — просто загляденье. Наверное, до сих пор собой гордишься.
— Иногда я готова была кричать, — говорит она, и раз уж я решил ворошить прошлое, то о плохом и печальном лучше не вспоминать, говорит она. — Лучше напрягись и вспомни что-нибудь хорошее, — говорит она. — Разве не было ничего хорошего? Да и вообще давно пора сменить тему. Надоело все уже… Вот где уже… Опять сел на своего любимого конька, — говорит она. — Что было — то было, потерянного не вернешь, — говорит она. — Трагедия? Да, трагедия, да еще какая, Господь свидетель. Но сколько можно? Тебе самому разве не надоело копаться в этом старье?
— Ради бога, давай, наконец, забудем о том, что было, — говорит она. — Не будем бередить старые раны. У тебя ведь наверняка осталась для меня еще пара стрел в запасе.
И знаешь, что я думаю? Что у тебя что-то не так с головой. Думаю, ты просто свихнулся окончательно. Ну да, ты, конечно, не веришь всему тому, что о тебе говорят. Ни единому слову, ни на минуту, — говорит она. — А знаешь, я бы могла им о тебе кое-что рассказать. Пришли их ко мне, я им такого про тебя понарасскажу.
И потом вдруг:
— Ты вообще меня слушаешь?
— Слушаю-слушаю, — отвечаю я. — Я весь внимание.
— А вот этого не надо, — взрывается она, — я и так уже сыта этим по горло, придурок! Тебя вообще сегодня кто сюда звал? Уж точно не я, черт возьми. Объявился тут, здрасьте-пожалуйста. Какого черта тебе от меня нужно? Крови моей хочешь? Еще крови? Все мало тебе? А я-то думала, хватит, накушался уже.
— Считай, что я для тебя умерла, — говорит она. — Я хочу, чтобы меня оставили, наконец, в покое. Все что мне нужно — это чтобы меня оставили в покое и вообще забыли, что я существую. Слушай, мне сорок пять, — говорит она. — Сейчас сорок пять, а потом будет пятьдесят пять, а потом и шестьдесят пять. Так что будь добр, отвали.