— А помнишь в новостях про ту парализованную, которая говорит, что хочет умереть, хочет уморить себя голодом? Теперь она подала иск на своего врача и больницу за то, что они кормят ее насильно и таким образом поддерживают в ней жизнь. Представляешь? С ума можно сойти. Они пристегивают ее трижды в день, чтобы засунуть ей в горло трубку. И кормят — завтраком, обедом и ужином. Да еще держат подключенной к аппарату искусственного дыхания, потому что ее легкие сами не справляются. В газете писали, что она умоляет их отключить ее или хотя бы дать ей умереть с голода. Ей приходится просить, чтобы ей дали умереть, но ее не слушают. Она сказала, что сначала просто хотела умереть с достоинством. А теперь она совсем обезумела и хочет всех засудить. Разве это не потрясающе? Чем не сюжет для книги? — говорит она. — А у меня иногда ужас как голова болит, — говорит она. — Может, это связано с той венкой на лбу, а может, и нет. Может, дело совсем не в ней. Но я не говорю тебе, когда у меня болит голова, чтобы не волновать зря.
— О чем ты? — говорю я. — Ну-ка, посмотри на меня. Как же так, Айрис? У меня есть право знать. Я, между прочим, тебе не кто-нибудь, а муж. Если с тобой что-то не так, я должен об этом знать.
— Но что ты можешь сделать? Только волноваться будешь. — Она толкает мою ногу своей — раз, потом еще. — Что, не так? Скажешь: прими аспирин. Я же тебя знаю.
Я смотрю за окно, где начинает светлеть. Я чувствую, как снаружи тянет влажным ветерком. Сейчас дождь перестал, но нынче одно из тех утр, когда может полить как из ведра. Я снова гляжу на нее.
— Честно говоря, Айрис, у меня в боку иногда бывают острые боли. — Едва сказав это, я уже жалею. Она будет беспокоиться и не оставит дела так. А нам пора бы принять душ; пора бы сесть и позавтракать.
— В каком боку? — спрашивает она.
— В правом.
— У тебя может быть аппендицит, — говорит она. — Да-да, обыкновенный аппендицит.
Я пожимаю плечами.
— Кто его знает? Я в этом не разбираюсь. Иногда там болит — вот и все, что я знаю. Время от времени, всего минуту-другую, там что-то режет. Сильно. Сначала я думал, может, мышцу растянул. Кстати, а с какой стороны желчный пузырь? Слева или справа? Может, это у меня желчный пузырь. А может, желчный камень — бывают же такие, или я что-то путаю?
— Вообще-то это не настоящие камни, — говорит она. — Желчный камень — он вроде маленькой крупинки, только и всего. Не больше карандашного кончика. Слушай, а может, это я говорю про камень в почках? Боюсь, я ничего толком не знаю. — Она качает головой.
— Чем камень в почках отличается от желчного камня? — спрашиваю я. — Елки-палки, мы даже не знаем, с какой стороны они бывают. Ты не знаешь, и я не знаю. Вот сколько мы знаем вместе — ровным счетом ничего. Но я где-то читал, что камни из почек выходят наружу — если у меня, конечно, он, — и обычно никто от этого не умирает. Больно — это да. А насчет желчного камня я и того не знаю.
— Мне нравится это «обычно», — говорит она.
— Ага, — говорю я. — Слушай, давай лучше вставать. Поздно уже. Семь часов.
— Знаю, — говорит Айрис. — Ладно. — Но она по-прежнему сидит, где сидела. Потом говорит: — У моей бабушки под конец артрит стал такой сильный, что она не могла сама передвигаться и даже шевелить пальцами. Весь день сидела в кресле — у нее были специальные рукавицы, так она их вообще не снимала. Дошло до того, что даже чашку с какао не могла удержать. Вот какой сильный у нее был артрит. А потом с ней случился удар. И дедушка, — продолжает она. — Вскоре после смерти бабушки его отправили в дом престарелых. Ничего не поделаешь: либо так, либо кто-то должен был сидеть с ним круглые сутки, а этого никто не мог. И денег ни у кого не было на круглосуточную сиделку. Вот он и переехал в дом престарелых. Но там он начал очень быстро сдавать. Однажды — он уже сколько-то там пробыл — мама поехала его навещать, а когда вернулась, сказала… Я никогда не забуду, что она сказала. — Айрис смотрит на меня так, словно и я тоже должен запомнить это навсегда. И я запомню. — Она сказала: «Мой папа меня больше не узнаёт. Он даже не знает, кто я. Мой папа стал овощем». И это сказал не кто-нибудь, а моя мать.
Она опускает голову, закрывает лицо руками и плачет. Я переползаю в изножье кровати и сажусь рядом с ней. Беру ее руку и кладу к себе на колени. Обнимаю ее за плечи. Мы сидим вместе, глядя на изголовье и тумбочку. На тумбочке стоит приемник с часами, а около него лежат несколько журналов и книга в бумажной обложке. Мы сидим там, где обычно, во время сна, находятся наши ноги, и смотрим на нашу измятую постель. Она выглядит так, будто те, кто здесь спал, покинули ее в спешке. Я знаю, что никогда больше не смогу посмотреть на эту постель, не вспомнив ее в таком виде. С нами что-то происходит, но я пока точно не знаю что.
— Я не хочу, чтобы со мной когда-нибудь случилось подобное, — говорит она. — И с тобой тоже. — Она вытирает лицо уголком одеяла и делает глубокий вдох, который вырывается у нее из груди с рыданием. — Прости. Я расклеилась.
— С нами такого не случится, — говорю я. — Поверь. И ни о чем не волнуйся, хорошо? С нами все в порядке, Айрис, и дальше будет в порядке. В любом случае, до всего этого еще очень далеко. Между прочим, я же люблю тебя. Мы любим друг друга, так ведь? Вот что важно. Вот что самое главное. Не волнуйся, милая.
— Я хочу, чтобы ты пообещал мне одну вещь, — говорит Айрис. Она высвобождает свою руку. И снимает мою руку со своего плеча. — Я хочу, чтобы ты пообещал мне, что отключишь меня, когда и если это будет необходимо. Я имею в виду, если до этого дойдет. Ты слышишь, что я говорю? Я серьезно, Джек. Я хочу, чтобы ты отключил меня от аппаратов, если в этом когда-нибудь возникнет нужда. Обещаешь?
Я не отвечаю ей сразу. Что я должен ответить? Об этом в книжках не написано. Мне нужна минута, чтобы подумать. Я знаю, мне ничего не стоит сказать ей, что я сделаю все, как она хочет. Это же всего лишь слова, правда? Сказать можно что угодно. Но здесь дело не только в словах: она ждет от меня честного ответа. А я пока не знаю, как я к этому отношусь. Мне нельзя торопиться. Я не могу ничего сказать, не подумав прежде о том, что говорю, о последствиях, о том, что она почувствует, когда я скажу это, — что бы я ни сказал.
Я все еще думаю об этом, когда она говорит:
— А ты?
— Что я?
— Ты хочешь, чтобы тебя отключили, если до этого дойдет? Боже сохрани, конечно, — говорит она. — Но я должна понимать… Должна что-нибудь от тебя услышать насчет того, как мне поступить, если все обернется самым худшим образом. — Она пристально смотрит на меня и ждет, что я скажу. Хочет от меня слов, которые могла бы запомнить и поступить соответственно, когда и если ей придется это сделать. Ну что ж. Ладно. Мне ничего не стоит сказать: отключи меня, дорогая, если ты считаешь, что так будет лучше. Но я хочу еще немного подумать. Я ведь пока даже не сказал, как я поступлю, если что-то случится с ней. А теперь мне еще надо подумать о себе и о том, что может произойти со мной. Я не могу переключиться так быстро. Все это бред какой-то. Мы бредим. Но я чувствую: то, что я скажу сейчас, когда-нибудь может ко мне вернуться. Это важно. Как-никак, мы говорим не о пустяках, а о жизни и смерти.
Она не пошевелилась. Она терпеливо ждет ответа. И я вижу: сегодня утром мы не стронемся с места, пока она его не дождется. Я еще раз все взвешиваю, а потом говорю то, что думаю:
— Нет. Не отключай меня. Я не хочу, чтобы меня отключали. Пусть эти аппараты работают, пока от них есть хоть какой-то прок. Кому от этого хуже? Тебе? Кому я помешаю? Пока люди смогут меня терпеть, пока они не взвоют, глядя на меня, не надо ничего отключать. Пускай я живу, пока живется, ладно? Вплоть до трагического конца. Позови друзей, чтобы со мной попрощались. Не делай ничего скоропалительно.
— Будь серьезен, — говорит она. — Мы с тобой обсуждаем очень серьезные вещи.