В то же время публикуемые записки — это «Дневник словесника» — преподавателя русской литературы. В нем почти на каждой странице разговор об интерпретации произведений великих деятелей русской культуры, интерес к творчеству которых растет у нас с каждым годом, споры о наследстве которых не затухают не только на ««границах литературных журналов, но и дома, на работе, в школах, вузах. С этой точки зрения «Дневник словесника» — документ литературный, представляющий интерес для критиков, публицистов, писателей, особенно тех, кто хотел бы глубже войти в атмосферу тех лет.
Не научившись сопереживать тому, что в прошлом духовно потрясало человечество, нельзя воспитывать себя как человека нравственного. Но можем ли мы хотя бы немножко понимать людей другой эпохи, наших предшественников, наших предков (слово-то само пишется с трудом: так оно испорчено современным жаргоном), когда мы далее не представляем себе, как они жили, какие вопросы их волновали, какие идеалы их вдохновляли.
Скажите, например, откуда взялась в России идея бескорыстного служения своему народу? Ведь это не фикция. Она была знаменем целых поколений русской интеллигенции. Может быть, она порождена комплексом вины, отчетливо проявившимся у дворянской интеллигенции в XIX в.? Но у автора этого дневника не было и не могло быть этого комплекса, ибо он сам из народа: его отец был крепостным рабочим. Тогда, возможно, эту идею породила русская литература с ее высокими нравственными и социальными идеалами? Ее мощное воздействие, обострявшее нравственное чувство, испытали на себе все отряды интеллигенции.
А может быть, эта идея народнического происхождения? Оценка таких исторических движений, конечно, весьма трудная задача, и нельзя судить о них лишь по работам их идейных противников или по их собственным декларациям. Нужно помнить, как дифференцировалось народничество: одни пошли делать революцию, другие стали культурными работниками, отнюдь не отказываясь от идеалов своей молодости. Важно, чтобы тайные съезды, конспиративные квартиры, нетерпение лидеров, расколы, бомбы не заслонили культурный, психологический, нравственный результат народничества. А он значителен. Земство, врачи, статистики, народное учительство, осененные идеей служения народу, — вот внешне незаметное ответвление корневого ствола, которое глубоко проросло в народную толщу и которое много определяло в реальном росте в предреволюционные годы. Я далек от того, чтобы утверждать, что читатель найдет в публикуемых записках ответы на эти вопросы, но они витают над «Дневником словесника», заставляя вновь и вновь задумываться: «А сохранилась ли эта нравственная традиция сегодня?»
В записках Н. Ф. Шубкина — будни словесника. Но читатель, естественно, постарается извлечь из них то, что помогает ему лучше понять свое «социальное происхождение», характерные нравственные черты народа.
В этой сфере одним из главных предметов спора, который продолжается уже целый век, — вопрос о трудолюбии русского народа. Есть давно насаждавшаяся точка зрения, что все российские беды имеют одну главную причину — русскую лень, что одна страсть у Иванушки — русская печь. Решительно отвергая эти взгляды, Ф. М. Достоевский требовал учитывать исторические и социальные условия: «Когда русский человек если и лежал на печи или только и делал, что играл в карты, то единственно потому, что ему не давали ничего делать, не пускали его делать, запрещали ему делать. Но чуть лишь у нас раздвинулись заборы, то русский человек тотчас же обнаружил скорее лихорадочное беспокойство и нетерпение в стремлении к делу и даже неустанность в деле, чем желание лезть на печку».
Только, видно, слабо раздвинулись заборы, поскольку сорок лет спустя (1916 г.) М. Горький говорит о том, что у нас «труд не даст радости еще и потому, что он подневолен, ограничен надзором со стороны командующих нами людей, им же несть числа… Помешать работающему всегда легче, чем помочь ему. У нас мешают работать с особенным удовольствием. Тому, кто может и хочет работать, приходится побеждать кроме равнодушия азиатски-косного общества еще острое недоверие администрации, которая привыкла видеть в каждом сильном человеке своего личного врага. Здесь человеку дела неизбежно всячески извиваться, обнаруживая гибкость ума и души, — гибкость, которая иногда и самому ему глубоко противна, но без применения которой дела не сделаешь. И человек расточает ценную энергию свою на преодоление пустяков. Лучеиспускание человеческой энергии в пустоту общественной косности — огромный убыток, который ничем и никем не возмещается»[1].
Я думаю, читатель не раз вспомнит эти слова, читая «Дневник словесника». И вместе с тем он подивится поразительному трудолюбию, «неустанности в деле» людей, посвятивших себя одной из самых возвышенных профессий — преподаванию русской литературы.
Но почему автор «Дневника» пишет: «В современной школе для меня места, видимо, нет»? Почему эти записки полны неудовлетворенности и горечи? Что мешало педагогу тогда?
Перечень препятствий на пути работающего русского интеллигента так велик, что более уместен был бы вопрос: «Что не мешало?»
Среди всех этих преград есть одна, заслуживающая особо пристального внимания. Это чрезмерная централизация управления народным просвещением. Ее нельзя рассматривать как чисто российское изобретение. Отчасти это плод заимствования из стран, которые многие привыкли считать непревзойденными образцами плюрализма, но где в действительности власть стремилась до мелочей регламентировать жизнь школы. На это еще 100 лет назад указывал вы дающийся русский педагог К. Д. Ушинский: «Централизация учебной части во Франции доведена до крайности, и не только одно училище служит вернейшим повторением другого, но все они действуют разом, по команде, как хорошо дисциплинированная рота… Каждый чиновник министерства, взглянувши на часы, может сказать с уверенностью, что в этот час во всех гимназиях Франции переводится или разбирается с одними и теми же комментариями (которые также ежегодно определяются министерством) одна и та же страница Цицерона, или пишутся десятками тысяч рук сочинения на одну и ту же тему»[2].
Я совсем не склонен утверждать, что без чиновничества, без аппарата может обойтись управление народным образованием (или какой-либо другой сферой социальной жизни). Чиновничество необходимо в определенных пределах. Но подчеркнем, в определенных пределах. Они обусловлены, во-первых, масштабами, ибо аппарат, как об этом свидетельствуют не только горько-юмористические произведения вроде «Закона Паркинсона» или «Принципа Питера», но и вполне реальный человеческий опыт, имеет тенденцию к разрастанию без конца и края. Во-вторых, он, как Тень в пьесе Евгения Шварца, склонен к постоянному преувеличиванию своей роли, к подмене целей деятельности организации, к безграничному расширению своей власти, к порабощению специалистов-людей, для обслуживания которых он создан. При этом оказывается, что главная сила его не в умении помочь, а в способности навредить.
К этому следовало бы добавить особенности формирования чиновничества в условиях российских. «Всякий знает, — писал Достоевский в «Дневнике писателя», — что такое чиновник русский, из тех особенно, которые имеют ежедневно дело с публикой: это нечто сердитое и раздраженное, и если не высказывается иной раз раздражение видимое, то затаенное угадывается по физиономии. Это нечто высокомерное и гордое, как Юпитер. Особенно это наблюдается в самой мелкой букашке, вот из тех, которые сидят и дают публике справки, принимают от вас деньги и выдают билеты и проч. Посмотрите на него, вот он занят делом, «при деле». Публика толпится, составился хвост, каждый жаждет получить свою справку, ответ, квитанцию, взять билет. И вот он на вас не обращает никакого внимания. Вы добились, наконец, вашей очереди, вы стоите, вы говорите — он вас не слушает, он не глядит на вас: он обернул голову и разговаривает с сзади садящим чиновником, хотя вы совершенно готовы подозревать, что он это только так и что вовсе не надо ему справляться. Вы, однако, готовы ждать и — вот он встает и уходит. И вдруг бьют часы и присутствие закрывается — убирайся публика! Сравнительно с немецким у нас чиновник несравненно меньше часов сидит во дню за делом. Грубость, невнимательность, пренебрежение, враждебность к публике потому, что она публика, и главное — мелочное юпитерство. Ему непременно нужно выказать вам, что вы от него зависите: «Вот, дескать, я какой, ничего-то вы мне здесь, за балюстрадой не сделаете, а я с вами могу все, что хочу, а рассердитесь — сторожа позову и вас выведут». Ему нужно кому-то отомстить за какую-то обиду, отомстить вам за свое ничтожество»[3].