— Но люди должны…
— Именно так, должны, но не делают. Ты не можешь изменить мир в одиночку. Если бы у тебя были мускулы, как у Джека Демпси, тебе многое прощали бы, но у тебя их нет. Поэтому предлагаю прибегнуть к защитной тактике. Не обращай внимания на их выпады и оскорбления. Никогда не спорь, никогда не жалуйся, никогда не критикуй. Улыбайся стеклянной улыбкой, даже когда хочется разорвать их на части. Говори просто и соглашайся со всем, что бы ты ни услышал. Не то чтоб я советовал тебе прикинуться трусом, но другого выхода нет. Если бы мы могли сделать из тебя спортсмена…
Учебный год почти закончился. Через пару недель я вернулся домой. Пожаловался на порядки в академии и попросил вернуть меня в среднюю школу Нью-Хейвена. Мои родители не согласились, аргументировав свой отказ тем, что в «Роджерсе» я получу лучшее образование, чем в местной школе. Они были правы.
Однажды на пустыре я повстречал старых знакомцев из средней школы. Они побили меня по-настоящему, до крови и синяков на лице. Я понял, что какими бы ужасными ни были мальчики из «Роджерса», среди них не было самой гнусной разновидности — тупого мускулистого хама, оставленного несколько раз на второй год в средней школе, который борется со скукой, издеваясь над более слабыми одноклассниками. Больше я не жаловался на порядки в «Роджерсе».
Люди вспоминают школьные года как золотое время своей жизни. Психологи убеждали меня в том, что дети, какие бы страдания они ни пережили, помнят из детства только самое приятное и потом идеализируют свои воспоминания.
По моему мнению, обе категории не правы. У меня было ужасное детство, и мысли о нем все так же остры и мучительны, как и сорок лет назад. Достаточно мне погрузиться в воспоминания о моем золотом детстве, и я лишаюсь аппетита.
Во-первых, я всегда относился с ненавистью ко всем видам шумных игр и грубых развлечений, а детство полно ими, если, конечно, ребенок — не инвалид или не выходит из дома по другим причинам. Я всегда обладал несколько обостренным чувством собственного достоинства, и любые шутки или насмешки мгновенно наполняли меня убийственным негодованием. Я всегда ненавидел грубые шутки. Когда меня спрашивали, люблю ли я шутки, ответом было четкое «нет». Мне хотелось убить шутника, и это желание преследовало меня на протяжении многих лет. Чувство юмора, которым обладаю я, находит свое выражения в метких коротких остротах, так любимых моими учеными друзьями и совершенно непонятных остальным людям. В эпоху дуэлей я, наверное, чувствовал бы себя более комфортно, и не потому, что стал бы завзятым дуэлянтом, а потому, что люди более внимательно относились тогда к своим высказываниям и думали о последствиях.
Второй учебный год в «Роджерсе» я начал с твердой решимостью воплотить в жизнь советы Уилсона. Никто не подозревал, что именно пришлось мне пережить, чтобы укротить свой горячий нрав и постоянно подставлять другую щеку. Весь год я провел, замкнувшись в себе, в этой кипящей массе ярости и ненависти. Каждый раз, когда меня дразнили, шутили и издевались надо мной, пинали, щипали, дергали за волосы, сбивали с ног, я делал вид, что ничего не происходит, в надежде на то, что мучителям скоро надоест иметь дело со столь безответным и равнодушным существом.
Не всегда мне удавалось совладать с собой. Однажды я чуть не убил одного мальчишку, стукнув его деревянной палкой с бронзовым набалдашником, которой до изобретения кондиционера открывали окна в классах. К счастью, я нанес удар деревянной частью, а не бронзовой.
Так прошел год, начался другой. Я стал настолько бесцветным и незаметным, что иногда целую неделю надо мной никто не издевался. Конечно, я постоянно слышал ненавистное прозвище «Салли», но произносилось оно без злобы, скорее по привычке. Правда, бывали исключения. Мой отец, преподаватели, немногие ребята, жалевшие меня, советовали мне заняться спортом. По правилам «Роджерса» курсант должен был пройти обязательный курс строевой подготовки и гимнастики, все остальные занятия спортом были добровольными. (Я уже говорил, что дисциплина в академии явно хромала.)
И я решил попробовать. Однажды, весной 1929 года, я вышел на поле, где мои сокурсники готовились к игре в бейсбол, и молча присоединился к ним.
Два самозванных капитана отбирали игроков в свои команды. Один из них, наконец, заметил меня и удивленно спросил:
— Салли, и ты решил поиграть?
— Да.
Начался отбор. Всего нас было пятнадцать мальчиков, включая капитанов и меня. Наконец, остался один я.
— Можешь взять его себе, — сказал один капитан.
— Нет, — отказался второй, — мне он не нужен, забирай его себе.
Так они спорили, пока предмет их дискуссии корчился от стыда под уничижительными взглядами других игроков. Наконец, один капитан сказал:
— Пусть играет за каждую команду по очереди, и каждой команде будет одинаково плохо.
— Отлично, — обрадовался другой. — Ты согласен, Салли?
— Нет, спасибо. Да я и чувствую себя как-то неважно. — Я поспешил отвернуться, прежде чем слезы, навернувшиеся на глаза, выдали мое действительное состояние.
В самом начале моего третьего года обучения, осенью 1929 года, фондовый рынок рухнул. Отец скоро понял, что его небольшой доход испарился, так как компании, в которые он вложил свои деньги, в частности «Нью-Йорк Сентрал», перестали выплачивать дивиденды. Вернувшись домой на Рождество, я узнал, что не смогу больше учиться в «Роджерсе», а вынужден буду с февраля пойти в местную среднюю школу.
В Нью-Хейвене моя тактика опоссума подверглась жесточайшему испытанию. Многие в классе знали меня еще по начальной школе, и с радостью взялись за любимое занятие, оставленное несколько лет назад. Например…
Когда-то школьники скрашивали скучные уроки при помощи тонких резинок и многократно сложенных буквой «V» клочков бумаги в качестве метательных снарядов. Надо было уметь прятать резинку в кулаке и, как только учитель отвернется, попасть бумажной пулькой в шею сидящего впереди ученика. Вероятно, по сравнению с сегодняшней школой, когда ученики стреляют в друг друга и в учителя, выбивая последнему глаза и зубы шариками от подшипника, и расписывая его тело складными ножами, если он осмелится выразить неудовольствие, подобные проказы могли бы показаться детской шалостью. Но ведь я учился до эпохи Дьюи и Уотсона, до того, как их идиотская теория «вседозволенности» превратила классные комнаты в некое подобие традиционных пиршеств каннибалов, на которых учитель выступал в роли съедобного миссионера.
За мной сидел Пэтрик Хэнрэн — маленький, но жилистый рыжеволосый озорник, говоривший с бостонским акцентом. Ему нравилось время от времени стрелять в меня бумажными пульками. Я старался не обращать на это внимания, прекрасно осознавая, что он легко поколотит меня. Хотя я был на голову выше многих своих товарищей, но оставался таким же худым, слабым и неловким, — мне редко удавалось пообедать, не опрокинув на себя что-нибудь.
Однажды, после особенно настойчиво обстрела, я, наконец, потерял терпение и достал свою резинку и пульки, Я знал, что Хэнрэн обстреливал меня прежде, но совершенно невозможно было определить, кто именно выстрелил в тебя секунду назад.
После особенно болезненного попадания пульки в ухо я резко развернулся и выстрелил Хэнрэну прямо в лицо. Пулька попала под левый глаз, оставив красную отметину. Хэнрэн сначала жутко удивился, потом рассвирепел и спросил хриплым шепотом:
— Ты чего?
— Ты выстрелил в меня, — прошептал я в ответ.
— Это не я! И ты получишь за это! Подожди, после урока я выбью из тебя всю дурь!
— Но ты же первый… — начал оправдываться я, но был остановлен резким окриком учителя:
— Ормон!
Возможно, в меня стрелял не Хэнрэн. Оправданием ответного выстрела, произведенного мной, могли послужить ранние обстрелы. Мальчики же, как писал Вольтер, обычно рассуждают по-другому:
Cest animal est tres menchant;
Quand on l’attaque, il se defend!