Зи стояла в густой рощице, средь низко свесившихся ветвей, как будто преподносивших ей плоды, полные сока и расписанные вертикальными мазками спелости, и ждала людей с холма. Почему-то они пришли всей компанией, ведомые лошадью и уже неразлучные соседи.
А потом, когда жители холма побрели на свой холм, а Наталья Ивановна отпустила лошадь бродить по оазису, перегородив гладкой, точно полированной, жердью выход из него, Зи почувствовала, что взгляд, который бросила на нее Наталья Ивановна еще на холме, вдруг начал оказывать на нее свое первое действие. «Боже! — ужаснулась Зи, словно повторно испытав этот взгляд и увидев вновь, уже памятью, как расцветает переливчатым шелком раскрытый на ширину всего зева замшевый кошелек. — Боже, она все поняла. Она поняла, что это как милостыня. Как подаяние в ответ тому, давнему, подаянию. Ведь если… если измерять время космическими единицами, то вчера я приняла подаяние, а нынче сама дала милостыню…»
И началась какая-то странная игра, в которой Наталья Ивановна охотно держалась отчужденной, малознакомой женщиной, и как только Зи пыталась заговорить ласково, как и подобает сиротке, обогретой в давние времена этой женщиной, Наталья Ивановна поспешно поворачивалась, будто искала за своей спиной привычную жизнь, где нету никакой Зи. Казалось, Наталья Ивановна уже предвидела ее скорый отъезд и понимала, что она, Зи, исполнила замысел и томится в ожидании отъезда, ничем не обязанная более, свободная, независимая женщина, и Наталья Ивановна, пожалуй, боялась получить к милостыне еще какой-то довесок в виде необязательных, обманчиво нежных разговоров и лояльных, но не согревающих улыбок. Уличенная в том, ради чего приехала и что совершила так легко, Зи суетилась, заглядывала в глаза Натальи Ивановны, в стыдящиеся смотреть на нее глаза со слегка ороговевшими веками, восклицала без повода, восторгалась видом поймы, яблоневым оазисом, волшебным каскадом спуска с холма и вдруг простодушно и озадаченно спрашивала, как же контора позволила увести лошадь из государственного хозяйства, а Наталья Ивановна, все так же глядя в сторону и вроде смущаясь, отвечала, что лошадь будет числиться в государственном хозяйстве, а жить здесь, под зеленой горой.
— И целое лето мои хлопчики будут пасти ее! — опять повеселела Наталья Ивановна, словно вспомнила, что гостья уедет, а хлопчики всей уличной оравой появятся здесь.
Они и в самом деле вскоре появились, и каждый загорелый чертик совал осторожно лошади в морду протянутую ладонь с рафинадом, будто давал поцеловать ладонь, и с радостным воплем отдергивал, и голоса создавали подобие ликующей птичьей стаи, затем голоса переместились на выгон, в клеверные угодья, и Зи уже из распахнутого окна смотрела, как отдаляется лошадь, окруженная мальчишечьим войском, и думала о том, как проходят годы и вылетаем мы из детства, а Наталья Ивановна все средь детей, средь других детей, которые ровесники нашим детям.
Может быть, эта невысказанная мысль примирила обеих до той поры, пока не распрощаются, и они терпеливо томились положенный приличием день и не допускали в свои разговоры прошлое, и то одна, то другая сигаретка, отложенная Натальей Ивановной на берег фаянсовой пепельницы, продолжала куриться почти неразличимым в зените лета дымком, одевая в устойчивую и все удлиняющуюся трубочку пепла пятящуюся искорку. И обе то выходили в сад, то возвращались, забытая же сигаретка тлела сама по себе, огонек внедрялся в табачную плоть, дым застаивался в комнате, не преодолевая сопротивления стены воздуха за распахнутым окном. А на траве, в саду, возле густой изгороди из лозы, чьи гнутые, потревоженные рукой, отброшенные в сторону побеги с узкими и серебристыми с испода листьями напоминали стайку рыбьей мелюзги, вдруг сыпанувшей прочь, Зи находила пятна костров, дегтярные следы пала и разгадывала: эти родинки с самой весны притягивали сюда уличное войско, волнуемое переменами жизни.
И не обманулась!
Вечером, как только чернильная тьма сузила пойму, вернулись мальчики с трофеями поля — вязаночками сушняка, бревнышками или черными от долгого лежания под водой обломками дерева, оставшимися от весеннего разлива, и вскоре эксцентричные огни пошли кроить тьму алыми ножницами, высвечивая стреноженную лошадь по ту сторону лозняковой изгороди.
Ломающиеся голоса ребят звучали жутковато, словно голоса купальщиков в холодной реке, а ровная интонация Натальи Ивановны успокаивала всех, напоминая, на каком маленьком острове ночи они теперь, и Зи слушала журчание разговора у костра, лежа в комнате с распахнутыми окнами, и думала о Наталье Ивановне, обретающей каждое лето новых друзей и живущей по мудрым законам, которые запрещают уединиться, замкнуться и стать в поздние годы диспетчером собственной утробы.
Стекла, как странные экраны, глядящие в ночь, принимали пляску золотых огней, горелая трава пахла пряным ароматом осенних дымов, ароматом той поры, когда сжигают картофельную ботву, и ложечка в стакане на столе вдруг словно бы накалялась, а недопитый чай играл в темноте янтарем, — словом, текла одна из тех дивных ночей, когда хочется спать и хочется просыпаться, деля ночь на сладкие промежутки, на несколько упоительных ночей и не позволяя жизни так быстро проноситься.
Внезапно на Зи накатило давнишнее, уже однажды испытанное чувство, так памятное с детства, с той ночи, когда она лежала под тонким казенным одеялом, укрывшись поверх еще и суконным пальтецом с твердым воротом, более весомым, чем пола пальтеца, и когда в ней тихонько зазвучала то ли благодарная жизни душа, то ли какое-то будущее время запело в ней так щемяще, первым слогом ее имени, загадочной нотой: «Зи! Зи-зи… Зи!» И вот теперь снова зазвучала, как зуммер, загадочная нота, и даже чувство повторилось, то же самое чувство предвкушения перемен, поэтических событий, прославляемое восторженной нотой души: «Зи!.. Зи-зи… Зи!»
Она подхватилась и села в постели, прислушиваясь. По медицинским книгам, по опыту своему, по жалобам больных, по фразам из уст врачей она знала, что так называемые испытанные ранее ощущения — обман нервной системы, свидетельство ее неблагополучия. Но кто из психологов поручится, что изучил человека, его душу, его мозг? А подсознание? Ведь если какая-то нервная клеточка сохранила давешнее ощущение, не потеряла его в хаосе впечатлений, полученных за десятилетия жизни, то была в том ощущении большая ценность для души, и душа напомнила об этом теперь, когда легче разобраться в нем, и, быть может, соприкоснуться с истиной. Зи, зи-зи, зи… Сигнал давних лет, песенка юной души!
Она сидела спиной к стеклам, оживляемым отблеском костра, спиной к чужому детству, так празднично отмечаемому нестареющей Натальей Ивановной, и точно вновь, как в те незрелые годы, вопрошала несмело, но настойчиво у какого-то главного распорядителя людских судеб, почему же она сирота. Господи, каким злом жизни было ее сиротство! И почему в самое трудное время, когда особенно целительным было бы для нее слово матери, она подрастала в детском доме, где было чем накрыться и что поесть, но где не раз ночами она ощущала, как глаза наполняются едкой влагой? Как не понимала она в те ночи, отчего же не найдутся родители, как хотела их ласковых прикосновений, как искала кого-нибудь, кто заменил бы родных и к кому можно было бы приезжать из медицинского училища, уже не слывя круглой сиротой! Это потом, позже, поступив в медицинское училище, она мечтала о каникулах в кругу людей, ставших ей родными. А в детском доме ее душа точно улетала ночами куда-то в ночные пространства, на былые поля войны, искала и звала — никто в целом мире не откликнулся. И она, греясь под суконным пальтецом, воображала родственные отношения: будто заменила Наталья Ивановна ей мать и скоро заберет в свой дом, лишь убедится, что дочек ждать бесполезно. И эта надежда помогала жить девочке, у которой коса уже превратилась из тощенькой, жалкой в толстую, красивую, точно вылепленную из воска, и стойкая надежда звучала в ней по ночам, суля и другие перемены: «Зи! Зи-зи… Зи!» Но позже, когда сидела уже на скамье медицинского училища, пришло вдруг необычайно трезвое понимание своего сиротства, когда так ясно, что никто тебя не выручит из сиротства и что лишь своя семья, любимый человек и любимые дети спасут от одиночества. И однажды в парке, где всегда процветала любовь, где каждому была дарована высшая благодать — на мгновение или на сто лет вперед, к ней вальяжной походкой подошел самоуверенный малый, явный посланец бога, и признался вроде между прочим: «А я все ищу вас, ищу… Вот вы где!» Через неделю они уехали в областной центр, забыв попрощаться с Натальей Ивановной, их было уже двое — она и он. Она крепко держалась за миниатюрный голубой якорек на ею ладони. Их ждали города: Гомель, Париж, затем опять Жучица. Она крепко держалась за голубой якорек! Судьба словно заранее пометила руку суженого, чтобы он уже не затерялся в мире. Этой рукой он устраивал на стене пресловутый театр теней, до слез потешая дочку. И когда однажды дочка совсем логично спросила у нее, где же ее бабушка, она стала прикидывать: допустим, была бы Натальи Ивановна вместо бабушки, но ведь бабушка она не родная, и настоящей ее любви к чужому дитяти быть не может. Обиднее всего, чтобы еще и дочь страдала сиротством своей матери. Уж лучше жестокая боль или какая-нибудь поэтическая легенда, чем приемная бабушка. Мы не одни, с нами голубой якорек! Но всему свой срок, и как ни держит якорек дома, а приходит срок платить за что-то давнее и мизерное с нынешней точки зрения, и едешь платить, а на самом деле затевать торжественные поминки по прошлому, и настигает тебя странная, давно спетая, спрятанная в архивах души, примитивная, прелестная, потрясающая песенка былой надежды.