И уже весь обратный путь по темнеющим береговым травам, когда ехали они опять рядом и посматривали на далекий, зажегшийся в сумерках и похожий на огонек коптилки костерок подле палаток, его все мучило неведомое, безответное: уедет отец или останется на ночлег?
Едва донесся до него бодрый говорок Стацея у костра, чьи-то возгласы и спокойный, вечерний смех, как тут же он вновь вернулся к привычному возмущению своему, к раздражавшим его мыслям о том, что Шведин прекрасно видит неудачный выбор Стацея на главную роль, что Стацей тоже осознает свое неумение и все-таки остается неунывающим, обаятельным человеком, что видят всё это и понимают и Лайма, и оператор, и ассистенты — и не препятствуют тому, что съемки неуклонно следуют к ожидаемому краху. Он даже чувствовал в себе назревшую необходимость подойти к костру и резко обличить всех в фальши, обличить прежде всего Шведина, требовавшего всегда только правды, максимальной правды во всем, но тут же и отбросил в сторону ненужные слова: «Ну кто я на их взгляд? Трюкач, фокусник — не больше…» К тому же они могли подумать, что в нем заиграло раненое самолюбие.
Чтобы ничего подобного не случилось, он отвел Растегая прочь от палаток, спутал его ноги, проверил, ударяясь головой о теплый живот, крепки ли путы, потом вынес из своей палатки торбу с овсом, потом опять вернулся к палатке, и когда увидел, что отец сидит на траве, по-азиатски поджав ноги, то понял все и отправился спутывать вороного жеребчика.
Коротать вечер с отцом в одной палатке было бы нелегко, потому что он боялся докучных разговоров, и вот он прилег под брезентовым пологом, сохранившим духоту дня, и захотел уснуть прежде, чем отец, сидевший на траве с поджатыми ногами и с сигареткой во рту, шагнет сюда, под полог. Но удивительно было ему услышать воркующий говорок Стацея, а затем и различить в проеме палатки этого человека и что этот человек манит его выйти.
— Я знаю, вы недолюбливаете меня, — с знакомой, вежливой улыбкой сказал Стацей, когда они оказались в его палатке, освещенной двумя свечами в казавшемся черным шандале, и когда вмиг была раскупорена бутылка водки. — А я вас люблю. Я всех вас люблю. И вас, Бадейников. Я вам завидую, если хотите знать.
Бадейников пристально посмотрел на его лицо, будто опухшее в этом освещении, на его глаза, то ли представлявшиеся воспаленными, то ли и вправду с воспаленным блеском, и подумал, что Стацей опять играет и что ему хорошо чувствовать себя таким великодушным, с душой нараспашку человеком.
— Нет, я вам определенно завидую, — настойчиво повторил Стацей, когда они во второй раз осушили те самые полиэтиленовые чашечки, из которых днем пили кофе. — Вы бесстрашный человек! Конечно же, я понимаю, вы с детства прошли эту школу. Вы с детства на коне — так ведь?
Он загадочно молчал, немного польщенный искренним восхищением Стацея, глядел, как уменьшается в бутылке жидкость, на свету свечей похожая на подсолнечное масло, и ждал того момента, когда можно будет напрямую и жестко поговорить о всем, что возмущало его, Бадейникова, своим неправдоподобием и что должно вывести наконец Стацея из состояния благодушия.
Но оказалось, что не такой уж благодушный этот молоденький экранный герой, что и его постоянно что-то бесит и терзает, хотя и появляется он на людях с улыбкой.
— Скверно, скверно играю — потому и недолюбливаете! — выпалил он вполголоса, словно выдавая сокровенное, таинственное. — А только я, знаете, что надумал? Я ведь умею держаться в седле. И прилично держусь. Потому я сам попробую все совершить, сам! Я хочу без дублера — понимаете?
«Ну лихач!» — поразился Бадейников и почувствовал в себе желание дружески похлопать Стацея по плечу — ну хотя бы за эту решительность его. Хотя знал, наверняка знал, что ничего не получится у Стацея, но все-таки был удовлетворен внезапным побуждением наивного и самолюбивого этого человека, потому что отсюда, из этой решимости, из этого побуждения совершенствовать свою роль, как раз и могло возникнуть умение. Попытка обречена, но важно само побуждение, и Бадейников по-новому серьезно внимал горячей речи Стацея, а тот готов божиться был, что не отступится от задуманного, что полностью осознает рискованность задуманного, но ведь сознавал рискованность и тот большой актер, погибший несколько лет назад на съемках в пустыне…
— Мне надоело, что я такой жалкий перед вами, что вы умеете делать свое дело, а я — нет! — совсем расстроившись, воскликнул Стацей и обреченным жестом руки повалил пустую бутылку.
Бадейников сочувственно смотрел в его глаза.
— Идемте сейчас и выложим все Шведину! — приподнялся Стацей и дунул поочередно на каждую свечу.
— Только я зачем? — спросил Бадейников из мрака.
— Да нет же, вместе!
И как только они оказались в другой палатке, у Шведина, который что-то записывал, подсвечивая себе фонариком, как только Стацей так же бурно поделился задуманным и даже попросил Шведина не перечить, Шведин усмехнулся, пожал плечами, удивленно взглянул на одного, на другого и жестяным, властным голосом произнес, что и не собирается перечить. Он только спросил:
— Это вы, Бадейников? Ваша мысль?
— Это мысль каждого, — со значением возразил Стацей и, приложив руку к груди, извинившись за поздний приход, попятился из палатки.
«Хитер Шведин. Хитер и умен», — оценил Бадейников, когда они оказались на воздухе, все еще знойном, не охлажденном, таком душистом, как будто где-то неподалеку уже начали косить и этот воздух настоялся на подсыхающих, становящихся былинками сена травах.
И уже прощаясь со Стацеем, Бадейников опять оценил сметливость Шведина, который, конечно же, не принял всерьез задуманного Стацеем плана, но для которого очень важно было само побуждение совершенствовать роль, бесконечно биться в раздумьях.
Уснул Бадейников на этот раз удивительно легко, как абсолютно спокойный человек. Правда, он просыпался ночью, потому что лег в чем был, в чем скакал на коне, просыпался от прохлады, натягивал одеяло, ощущал, что лежат они с отцом смешно, голова к голове, и думал о невероятном плане Стацея, который может обернуться бедою для неопытного всадника, и что надо помешать этому плану. «Шведин помешает, — думал он, забываясь сном. — Шведин умница, ему важно само побуждение. А то, что молол вчера Стацей, — чепуха. Шведин помешает…»
Наутро же, когда все выпили приготовленный Стацеем крутой кофе и приступили к работе, Бадейников открыл для себя, что Шведин вовсе не думает убийственными словами заставить Стацея отказаться от задуманного им тщеславного плана. И тогда он подумал, что хитроумный Шведин откладывает напоследок свое решение, чтобы не разочаровывать Стацея прежде времени.
Но так он подумал несколько позже, а сначала, на рассвете, он пошел досматривать коней, поглаживал их по шее, давал с ладони кубик сахару и не был по-вчерашнему обеспокоен тем, что отец может задержаться здесь на целый воскресный день, как не был обеспокоен и тем, что Шведин охотно и всерьез принял предложение Стацея.
Когда же начались съемки, когда оказался Стацей в седле, когда стало ясно, что позволено Стацею мчаться во весь опор и падать с коня, Бадейников мысленно воскликнул: «Да ведь он убьется!» Он хотел и вслух воскликнуть и потребовать, чтоб не губили человека, но тут иное, безжалостное веление вошло в грудь и заставило подавить невысказанные им протестующие возгласы, потому что, если говорить начистоту, пробужденный в нем, Бадейникове, непримиримый, жестокий человек хотел сейчас, чтобы случилась беда и чтобы спасена была кинокартина.
Как только побежали оператор и его ассистент с приставленными к глазам кинокамерами, намереваясь не упустить момент падения с коня, подался следом за ними и Бадейников, и ему хорошо был виден приближающийся всадник, гнедой конь, сеющий топот по лугу, и как потом выбросился наземь всадник с раскрытым искривленным ртом.
Конь, свободный от седока, необузданно помчался дальше один, а Стацей лежал в траве и все не поднимался.