— Товарищ политрук, Брехов умер… Что прикажете?
Буров, не ответив, прибавляет шагу, нагоняет Похлебкина и докладывает ему, очевидно, о Брехове. К комбату подходит и Варфоломеев. Втроем они что-то обсуждают на ходу. «Как хоронить, решают», — мелькает у Петра догадка, и ему неожиданно становится не по себе — Брехова во взводе все любили за справедливость.
Солнце бьет теперь в левое плечо. Откуда-то спереди тянет легким, прохладным ветром. Идти становится легче. Но в это время за проселком, сделавшим поворот и снова выпрямившимся, открывается вид на редкий сосновый лес, в котором их поджидает третий батальон со штабом полка и артиллерией. «Большой привал будет», — догадывается Петр и слышит, как Карпов, идущий за ним, говорит Закобуне:
— Здесь, наверно, его похоронят? — имея в виду Брехова.
Привал действительно большой. Но добрый час из пяти, отпущенных командиром полка на отдых, заняли похороны.
Могилу вырыли на небольшом бугре у дороги. Тело завернули в плащ-палатку, положили возле ямы. Перед могилой выстроился взвод Варфоломеева, собрался почти весь командный состав. Из полкового оркестра нашлось четверо музыкантов с трубами; остальные давно побросали свои инструменты и несут раненых, боеприпасы, минометы, катят пушки… Буров подошел к яме. И раньше-то худой, сейчас он был похож на скелет. Темные глаза его, не мигая, долго смотрели на тело старшего сержанта. Потом он произнес:
— Пуля врага вырвала из наших рядов славного боевого товарища и командира. Он прожил недолгую, но достойную ч е л о в е к а жизнь.
Буров делает паузу. Все склоняют головы. Молча смотрят на приоткрытое бледное лицо старшего сержанта. А Буров, оправившись от спазм в горле, снова говорит. Рассказывает, каким был в жизни Брехов, как героически вел он себя на УРе. И говорит он п р а в д у.
— Мы еще придем сюда, наш боевой товарищ и друг, — а голос Бурова дрожит, и по щекам его бегут скупые солдатские слезы. — Придем… Да, придем! Не век отступать будем… Мы все равно победим…
Чеботарев не может больше смотреть в остекленевшие глаза Бурова. Какое-то мгновение ему кажется, что он видит и эту победу, о которой говорит политрук, и то, как возвращаются все они сюда, чтобы почтить память однополчанина, и как вечно благодарные потомки склоняют головы над безымянными холмиками и братскими могилами, отмеченными обелисками, где спят вечным сном те, кто грудью защитил от смертельной опасности Родину… Чеботарев пытается увести взгляд от тела Брехова, вслушаться, что же дальше говорит политрук, но не может ни того ни другого. Глаза, будто скованные, а вяло работающий мозг продолжал рисовать картину грядущей победы. Петр не может вообразить всего пути к ней. Не может представить, когда и какою она будет… Лишь чей-то глубокий вздох приводит его в чувство, и в уши ему ударяет глухой, с надрывом голос Бурова. Чеботарев смотрит на политрука. Шепчет: «Верно: мы все равно вернемся сюда… поклониться тебе… Может, не я, не все, кто сейчас здесь, уцелеют… но кто-то…»
Буров под тяжестью горя весь сгорбился. Голос его перешел на шепот. Словно примиряя живых с мертвыми, он произносит:
— Земля родная да будь ему пухом! — И вдруг, неожиданно для всех распрямившись и оглядывая заплаканными глазами подавленно склонивших головы людей, с какой-то неестественной для него свирепостью и непреклонной решимостью выкрикивает, потрясая сжатым кулаком: — Смерть фашистским захватчикам! Смерть!
Чеботарев машинально за политруком шепчет с такой же свирепостью: «Смерть!» И другие шепчут. И Брехов, кажется Петру, шепчет. Лес, голубое небо, земля под ногами, могила — все шепчет страшную для немцев клятву: «Смерть!»
Буров глядит на закрытые глаза старшего сержанта. Глядит с минуту. Потом наклоняется над ним и прикрывает ему лицо.
Гремит салют из пистолетов: командир полка не разрешил салютовать из винтовок — экономит боеприпасы.
Под хлопки выстрелов и траурный марш, который играют музыканты негромко и замедленно, тело Брехова опускают в могилу… Бросают по горсти земли и отходят… Слышно, как она глухо бьет по не защищенному деревом, завернутому в плащ-палатку телу солдата… Командир полка грустный — не отходит от могилы. Рядом с ним, окаменев, стоит комиссар полка. Поблизости, уронив на могучую грудь голову, тяжело дышит Стародубов… Солдаты ставят в ногах могилы плоско затесанный вверху столб и начинают ее заваливать. Оркестр играет «Интернационал». Голоса труб сливаются в единую могучую мелодию, и Чеботарев сразу приходит в себя. Окинув коротким взглядом быстро работающих саперными лопатами солдат, он останавливает глаза на затесе столба с надписью:
«Старший сержант Брехов В. П. Июль 1941. Отомстим!»
С короткими привалами полк шел ночь, утро. Сделали привал, переждав жару, пошли дальше.
О немцах уже никто и не думал, когда головной дозор донес, что впереди по проселку на север едут немецкие мотоциклисты и пехота на машинах. Батальон Похлебкина принял боевой порядок. Подоспевший командир полка вытащил карту. Посматривая в нее, рассуждал вслух:
— Где же они могли пройти? Почему они впереди нас оказались?
Его пухлый палец скользил по карте. Похлебкин из-за его руки ничего не видел, но понимал, что положение складывалось тяжелое.
Карта подсказала: гитлеровцы проскочили или западнее — по Гдовской дороге на Ямм, или восточнее — через Струги Красные на Ляды. Ни то ни другое не утешало. Надо было принимать спешно решение. Остановившись на том, что, вероятнее всего, немцы опередили их, пройдя вдоль Псковского озера на север по Гдовскому шоссе, полковник решил вести полк северо-восточнее, лесом — к Плюссе, а там, переправившись через нее, идти болотами до соединения с отступившими к реке Луге частями.
Скучившись, сколько возможно, при усиленном походном охранении двинулись вперед. Спустились в долину Плюссы.
Вечерело.
По шаткому бревенчатому мосту переправились через реку и оказались в низинных заболоченных лесах. Настоящая тайга обступила их. Дорога кое-где переходила в топь. Под ногами пружинил мох, хлюпала вода. Люди еще шли, а автомашины с продовольствием и боеприпасами, обоз, артиллерия застревали через каждый километр-два пути. Приходилось тянуть все это через торфяное всасывающее месиво. У «эмки» командира полка кончился бензин. Можно было заправить ее из баков полуторок. Но полковник вылез из «эмки» и, приказав ее подорвать, пошел пешком. Шел и видел: люди выбиваются из сил. Тогда он решил повернуть правее и выйти на гряду, которая, судя по карте, проходила километрах в десяти отсюда.
Лес расступился неожиданно. Болотистая низина как-то враз перешла в открытое широкое поле, возвышающееся чуть-чуть к востоку. С той стороны поля снова тянулся лес, но не такой, как позади, — еловый, вперемежку с осиной и кустами, а чистый сосновый бор.
Двинулись через поле. Под ногами похрустывала пшеница. Она была здесь густая, высокая. И никому не было ее жалко. Все думали об одном: как бы поскорее попасть в бор.
Полк медленно, тремя колоннами, пересек дорогу, бегущую посреди поля. Втянулся в лес. На дороге показалась колонна немецких танков. Они шли с юга. Перед танками неслись мотоциклисты, за танками, на порядочном удалении, бежали машины-вездеходы, длинные желтовато-зеленые кузова которых были набиты солдатами. И оттого, что немцев было много и ехали они совсем по-домашнему, без опасения, некоторым стало не по себе.
Тяжело сделалось на сердце и у Похлебкина. «Вся надежда, — решил он, — на ночь». А сумерки опускались медленно. Похлебкин, достав карту из полевой сумки, всматривался в рельеф и пытался понять, куда идет полк. На пути была такая же, какую прошли раньше, низина. По ней тянулись леса и топи. Но низина эта лежала левее и далеко впереди. И спасение, казалось ему, было в том, чтобы скорее оказаться в ней — немцы туда не пойдут. За ночь до низины можно было добраться. Но для этого надо было, повернув на северо-запад, идти по лесу километров пятнадцать. И Похлебкин, видя, что движутся не туда, нервничал. Старался понять замысел командира полка и не мог. Когда, устало шагая, он заметил, прикинув по компасу, что полк повернул на северо-запад, к низине, ему сразу сделалось легче. Теперь Похлебкин мысленно поторапливал колонну. Ему все мерещилось, что вечереет слишком медленно — ночью идти, думал он, спокойнее, немцы отдыхают. Когда же наконец еле различимы стали в сумерках деревья, к нему вернулась даже твердость, и он размечтался, вспомнив золотое предвоенное время. Тогда Похлебкину было куда легче. Исполнительный, любивший опрятность, четкость и беспрекословное соблюдение субординации, он умел добиваться того, что его батальон считался одним из лучших, даже когда проходили армейские поверки. И спроси бы тогда любого из командиров в полку, можно ли тягаться с его подразделениями, каждый ответил бы: рискованно. И действительно, чьи подразделения на последних маневрах быстрей всех строились в каре, чтобы отбить воображаемую атаку конницы? Его, Похлебкина. Чьи подразделения в рукопашной схватке — имитировалась на искусно расставленных чучелах — выходили победителями? Его, Похлебкина. И он вспомнил вдруг, как кавалерийский полк этой весной в лагерях осваивал атаку. Командир корпуса, собравший после учений командный состав, от командиров батальонов и выше, так и заявил, обратившись к кавалеристам-рубакам: «Посмотрите, как бойцы и командиры Похлебкина ведут себя в рукопашной схватке! Любо смотреть! Все движения четкие, уколы смелые, наверняка… А у вас? Стыдно, товарищи кавалеристы. У вас, когда смотришь со стороны, в руках не шашки, а первобытные дубины!..» Вспомнив это, Похлебкин даже улыбнулся — он и сейчас не понимал, что не столько хвалили его, сколько сам батальон, командиров рот, взводов, отделений, солдат. Вспомнилось, как жене нравилось смотреть на четко марширующий батальон, и ему взбрела в голову тщеславная мысль: «Окажись я на месте зама по строевой, — он оскалил в темноте белые частые зубы, — я бы вышколил весь полк. Загляденье было бы, а не полк. Я бы показал, на что он способен».