Валя, смахнув с глаз слезы, вышла в сени и умылась. Ночь была студеная и тихая. Вернувшись, упросила Матрену ложиться спать, а сама села за машину. Изредка, отрываясь от дела, поднимала голову. Взгляд замирал на окне, плотно закрытом с наружной стороны ставнями. Думала: зайдет ли за ней связной? И примут ли? Удастся ли узнать что-нибудь о Петре? Никак не хотелось верить, что он мертв… Старалась представить, что станет делать мать, когда узнает о ее решении… Много разных вопросов встало перед ней, и ни на один из них она не могла толком ответить.
За полночь проснулась Варвара Алексеевна. Одевшись, она сползла, нащупывая босой ногой скамейку возле печи, вниз. Проворчала, увидав за машиной Валю:
— А что Матрена меня не подняла? Уговор же был.
Валя уступила ей место. Поглядывала, сбоку, как ловко она шьет. Осторожно подбирая слова, объяснила, что собирается уходить в партизаны, к лужанам. Ждала: вот-вот мать сорвется. Собиралась решительно возражать. Добавила, думая этим окончательно обезоружить ее:
— Мы ведь с Петром не просто… — и чуть смутилась. — В положении я. Муж он мне…
Мать на мгновение перестала шить. Как-то ниже склонилась над столом ее голова — будто кто враз придавил… И машина будто не так ровно начала постукивать… Закончив шов, Варвара Алексеевна остановила машину за колесо. Промолвила голосом, который Валя не узнала:
— То-то я и подмечаю: от всего воротишься, к соленому тянешься. — Она смолкла; собравшись с мыслями, заговорила потвердевшим голосом: — Что я скажу? Раз так вышло… я тебе мать. Жалко мне тебя — не со стороны свалилась, не чужая. Там Данило с Евгением где-то мыкают. Тут ты… Силком не удержишь… Что ж, смотри. Он тебе муж. Думай, как лучше: ты теперь не маленькая, да и у вас… своя семья.
Она опять принялась шить. Валя, успокоенная, что все обошлось без слез, легонько прислонилась к материнскому плечу. Казалось, слышит, как торопливо бьется ее сердце. Хотелось сказать что-то нежное, ласковое. И не находила таких слов, которые могли бы заменить собою это прикосновение.
— Не ластись — не понимала бы, так разве… дала согласие? — прострочив шов, не оборачиваясь, заговорила мать снова. — Многие люди за винтовки берутся… А женитьба эта ваша, скажу прямо, все-таки ни к чему. Сдурели оба. И ребенок… — Голос ее мягчел, в нем появлялась материнская понятная доброта и рассудительность, — думать головой надо, война идет. А вдруг и правда… — Она, наверное, хотела сказать «погиб он», но не сказала. — Кому ты нужна будешь такая-то?.. Подумала бы, сколько таких, как Петр, головы складывают. А потом, там, в лесах, чай, не родильный дом.
— Если Петр и погиб, — тяжело вздохнув, проговорила дочь, — что ж, судьба, значит, такая моя. Теперь не воротишь, мам. А ребенок… что ж, выкормлю.
— Знамо, выкормим.
С минуту, а то и больше, они обе молчали. Потом Варвара Алексеевна заговорила, начав с того, что коростой, видать, легло у нее на сердце.
— Такая, наверно, у нас судьба, — слышался Вале ворчливый ее голос. — Сколько помню себя, все воюет с нами кто-то, все топчут землю-матушку, кровью заливают… Или им своей земли мало? Горе одно несут, горе да слезы… А проку нет: одинаково побежденные оказываются… те, кто пришел-то. Не понять мне, или народ у нас такой самонравный, как твой отец… да и ты… А Данилу взять? Что его в Казахстан-то этот потянуло? А теперь, поди, как Евгений, за винтовку взялся. Знамо. Разве сдержаться, когда такая напасть… Вон ведь германец пер как! Такую махину не враз вспять повернешь…
3
Не везде операции лужан проходили удачно и имели успех. Те, кто ходил к северу, на дорогу Толмачево — Осьмино, столкнулись с крупными силами полевой жандармерии. Удачней сложились дела на дороге Луга — Ляды. Здесь удары партизан были настолько ощутимы, что немцы на время вынуждены были вывозить награбленный хлеб через Струги Красные, что намного удлиняло путь.
И гитлеровцы по-настоящему зашевелились. На дорогах, несмотря на ненастье и распутицу, появились карательные отряды. Им на помощь были брошены регулярные воинские части. Гитлеровцы разъезжали большими группами, в машинах и на конях… Они рыскали по проселкам, заглядывали на хутора и к лесничим, устраивали засады на лесных тропах.
И действия партизан усложнились.
Оккупанты потянули на деревенские площади народ. Запылали избы. На глазах у согнанных крестьян расстреливались заложники. Но, ничего так и не добившись, гитлеровцы уезжали. Такого еще не бывало в этих краях.
К лужанам, которые, несмотря ни на что, продолжали проводить операции против гитлеровцев, потянулись из окрестных деревень мужики. До крайней точки озлобленные на оккупантов, они потрясали дробовиками, а кто успел запастись немецким — и автоматами, винтовками. Слезно умоляли принять их к себе. Клялись бить непрошеных гостей, не щадя живота своего. Как-то, к вечеру, в отряд Бати пришел и тот крестьянин, который навел тогда партизан на немецкий обоз. Вид у него был растерянный. Он долго рассказывал о бесчинствах гитлеровцев. Помолчит и снова заговорит, припомнив что-нибудь. Петр послушал его и ушел в шалаш. Сидел, свернув ноги калачиком. Размышлял обо всем. О Вале. Полк свой вспомнил. Не мог представить, вышел ли к своим. Как живые, возникли перед глазами однополчане и не уходили: и казалось уж, что, как он, вот так же ведут они где-нибудь партизанскую борьбу с врагом.
В шалаш забрался Момойкин. Разрыхлив сено, он лег. Посматривал на Петра и о чем-то думал. Стал жевать, выдернув из стенки, прутик. Кончики его темных усов, которые пора было бы и подстричь, шевелились.
На сердце у Петра, как говорится, скребли кошки.
Он выбрался из шалаша. Постоял. Затянул потуже ремнем фуфайку. Поглядел поверх деревьев на хмурое, нахохлившееся небо, такое низкое-низкое, что протяни, кажется, руку — и достанешь до него.
Справа, за шалашом, у ольшаника, на раскатанных бревнах — остались от лесорубов еще — сидели парни и девчата — бойцы отряда. Петр посмотрел на них и пошел к дубу напротив своего шалаша. «Нелюдим я, — упрекнул он себя. — Вот Зоммер бы к ним подошел и сразу в компанию затесался… Умел рубахой-парнем быть. Умел, гадина». И полезло в голову обидное: ни в отряде Морозова, ни у Пнева не вошел он, Петр, как следует в коллектив, а все из-за проклятой своей стеснительности, из-за неумения сразу сродниться с людьми. «Везде, получалось, был временным как бы среди бойцов», — уже садясь возле дуба на принесенный кем-то сюда чурбан, выговаривал себе Петр.
Из штаба батальона возвращались Батя и комиссар Ефимов. Командир прошел к дежурному по лагерю, а Ефимов свернул в шалаш к Момойкину. Сказав там что-то или передав Момойкину, он направился к бойцам у бревен. Тут же из шалаша показалась голова Момойкина. Оглядевшись, он выполз на четвереньках наружу, поднялся и зашагал к Петру.
— Вот. Письмо тебе, — подойдя, сказал он, немного волнуясь, и протянул Петру треугольником свернутый лист из школьной тетради.
Чеботарев не поверил, что ему… письмо. Взяв кончиками пальцев треугольник — первое военное письмо, он слушал, как бьется сердце, тревожно, зябко. Прочитав написанные карандашом слова «Петру Чеботареву, передать через Пнева», сразу узнал Валин почерк.
Георгий Николаевич настороженно ждал, когда Петр развернет письмо, а тот мешкал. Наконец он развернул его. Взгляд впился в слова, полз по строчкам. И по мере того как Петр вчитывался в письмо, глаза его теплели. Вместе с этим мягчело и лицо Георгия Николаевича, сама собой проходила тревога, сердце заполнялось радостью.
Валя писала — торопливо, простым карандашом:
«Мой дорогой, мой родной, мой единственный, мой Петечка! Погодились люди, которые пойдут в ваши края. Хочется, чтобы ты получил эту весточку. Если с папой есть связь, то передай ему от меня поклон. До города я не дошла, живу в одной деревушке. О человеке, который вел меня, ничего не знаю. Жду, когда он вернется из города. Когда шли к этой деревушке, видела в лесу Зоммера. Эта тварь нас не заметила. Шел он увешанный оружием. Видно, гитлеровцы послали его выслеживать партизан. Смотри там. Бдительней будь — вдруг он к вам придет! Обо мне не беспокойся. Я устроена хорошо. Тут мне и работа нашлась, близкая к вашей. Беспокоюсь за тебя. Береги себя. За меня не беспокойся. Я всегда о тебе помню. Часто вижу тебя во сне. Один раз видела даже у Солодежни — помнишь, где ты меня… А то, что я тебе говорила, правда: у нас будет малюсенькая крошка. Мне порой кажется, что она уже большая.
Ну, все. Д о с в и д а н и я. Тысячу раз целую. Твоя до конца и на всю жизнь Валюша. До встречи. Не скучай обо мне шибко — со мной ничего не стрясется. Может, скоро и встретимся. Еще бесконечное число раз целую, и за себя и за нашу будущую малютку».