Родители не осчастливили меня сестренкой или братишкой. Не по бессердечию. Просто они были так устроены. В нашей половине коттеджа на Гроуби-роуд было слишком мало места, и потому они завели только одного малыша, зато лезли из кожи, чтобы дать единственному ребенку хорошее воспитание. Меня старались держать подальше от небезопасных выходок моих приятелей, но никогда мной не пренебрегали. Возили на море в Норфолк, покупали каждый день мороженое, правда, не больше одной порции: «Ты же не хочешь быть таким, как вон тот парень». Водили в кино на подходящие фильмы: «Звездные войны» – да; «Бриолин» – нет. Покупали добротную одежду. Не крутые шмотки, а добротную одежду. Сейчас я смеюсь, когда вижу стильную рекламу обуви «Кларке» в нашем журнале. Смеюсь, вспоминая времена, когда я выворачивался из машины для определения размера ноги в магазине этой фирмы, умоляя маму купить мне ботинки «Док Мартене», как у моих друзей.
Послушать только, как я жалуюсь на то, что у меня было лучшее вместо модного, забывая о других днях! Днях, проведенных за городом, когда я извлекал странные звуки из стеблей травы, зажав их между большими пальцами. Днях, когда мы колесили по проселочным дорогам, пятнистым от пробивающихся сквозь листву солнечных лучей, и я, сидя на заднем сиденье, повторял таблицу умножения – я тогда никак не мог запомнить умножение на девять, да и сейчас не могу. Как мне теперь вспоминается, все, что бы мы ни говорили или ни делали в ту пору, было для моей пользы, являлось частью процесса воспитания и образования, мягкого и в то же время настойчивого. Неужели так легко забыть те славные деньки только потому, что тебя гложет засевшая в подсознании обида за некупленную пару ботинок «Док Мартене»?
Так что хотя мне всего лишь… сколько? Двадцать девять. Да, двадцать девять. И хотя мне всего лишь двадцать девять лет, а значит, слишком мало, чтобы говорить о «старых добрых временах», я вспоминаю детство как необычайно спокойную и безопасную пору. Тогда можно было играть в крикет и футбол прямо на улице или носиться сломя голову на велосипеде, не боясь, что тебя собьет машина или уведет какой-нибудь извращенец. Даже без ботинок «Док Мартене» городок Лестер моего детства был тихим и счастливым местом.
Конечно, только до тех пор, пока с мамой не случилось страшное.
В ночь своей гибели она была на собрании местного отделения организации «Женский институт». Я рад, что с тех пор, как переехал в Лондон, не сталкивался с подобными организациями, разве что слышал, как в новостях они ругают Тони Блэра. Люди для того и перебираются в Лондон, чтобы вырваться из окружения старомодных, вызывающих клаустрофобию групп. Уверен, что «Женский институт» еще существует в отдаленных уголках сельской Британии. Наверняка его активистки проводят антикризисные собрания, пытаясь модернизировать имидж своей организации, над которой нависла угроза роспуска из-за нехватки желающих пополнить ее ряды. Если честно, я ненавижу «Женский институт», и даже самый ярый его приверженец признал бы, что ненависть моя оправданна, особенно если учесть, что мама эту организацию тоже терпеть не могла. Лучше бы она не ходила на собрание в ту ночь. Мама отправилась туда, чтобы упрочить добрые отношения с соседями. Пошла из чувства долга, чтобы ее семье было легче вписаться в уютный мирок Гроуби-роуд.
Когда все произошло, я читал книгу Пола Зиндела при свете велосипедного фонаря. Мне было одиннадцать лет.
Предполагалось, что в это время я уже сплю или по крайней мере нахожусь в постели. Было около десяти, и я читал при свете единственного имеющегося в моем распоряжении фонарика, который снял с велосипеда. Я никогда не катался после наступления темноты, так что вполне мог обойтись и без него.
Я рассчитал, что если кто-то из родителей начнет подниматься по лестнице, то я услышу и успею выключить фонарик, уничтожив тем самым предательскую полоску света, выбивающуюся из-под двери. Нелишняя предосторожность, ведь мне давно полагалось спать. К тому же книга Пола Зиндела не вписывалась в правильное чтение для детей моего возраста, и я страшно боялся, что меня с ней застукают. Она называлась «Спятивший гробовщик».
Вдруг я услышал визг тормозов и удар. Сначала визг: резко нажали на тормоза, звук, знакомый мне по фильмам. Слышать его доводилось нечасто, но все же узнать было можно. Затем удар, словно изо всех сил ударили подушку. Глухой, тяжелый звук.
Должно быть, он прозвучал очень громко. Действительно громко, потому что я его услышал. Моя спальня находилась в задней части дома и выходила на ухоженный садик, который мог похвастаться детской горкой, сооруженной, похоже, из материала, найденного на свалке, и конструкцией для сушки белья, поскрипывавшей на ветру. Из окна открывался вид на дорожку, сушилку для белья и квадрат света из кухни.
Если бы я находился в передней части коттеджа, то, выглянув в окно, увидел бы в свете фонарей автомобиль, остановившийся посреди улицы. А на дороге, чуть дальше, – маму, отброшенную ударом машины.
Если бы я находился в передней части коттеджа, я бы увидел, как машина подала назад, развернулась так резко, что завизжали шины, и умчалась в обратном направлении, оставив маму лежать на дороге. Может, я успел бы заметить номер или по крайней мере запомнить, как выглядел автомобиль.
Но я ничего не видел. Моя спальня находилась сзади, я уже говорил об этом.
Я услышал, как внизу отец кинулся к входной двери, распахнул ее, однако не закрыл за собой. Он уже ждал маму, а она никогда не опаздывала. И, наверное, когда ты так сильно кого-то любишь, то просто чувствуешь, когда случается непоправимое.
Что чувствовал отец в эти короткие мгновения перед тем, как его мир остановился? Ненавидел ли себя за тщетную надежду, что мама задержалась, обсуждая с женщинами рецепты тортов, и за то, что молил, чтобы не она, а кто-нибудь другой лежал посреди дорога подобно груде мусора?
Вскоре раздался вой полицейских сирен, но я не вышел из спальни. Мне было страшно. Я так и не узнал, что происходило на улице. Через какое-то время я заснул, я когда проснулся, рядом со мной стоял отец с окаменевшим лицом.
Когда же я вернулся в школу, другие дети стали меня избегать. Однажды ночью, напившись, я рассказал об этом Сэм. Уткнулся носом в ее колени и плакал, а она гладила меня по голове и говорила, что не дети меня избегали, а я сам чувствовал себя не похожим на них, одиноким и растерянным. Может, в чем-то она и права. Может, ребята и на самом деле не бойкотировали меня так активно и жестоко. В конце концов, и учителя, и родители просили их относиться ко мне внимательнее. Но это случилось около двадцати лет назад, а двадцать лет назад почти у всех одиннадцатилетних жителей города Лестера были оба родителя. Разводы случались так же редко, как смерть. Вот только одиннадцатилетние не имели никакого представления о разводе. Зато они знали о смерти. И потому, когда я вернулся в школу, меня словно поразила болезнь «у него умерла мама», вирус несчастья, и прикоснуться ко мне означало заразиться. Эта зараза ходила бы от одного к другому, пока все мамы не умерли бы. И значит, не было бы больше ни леденцов на палочке, ни завернутых в оберточную пленку школьных завтраков, ни мисок с остатками теста для торта, которые можно облизать. Остались бы только отцы, которые требуют, чтобы ты угомонился, и вообще годятся только на то, чтобы заклеивать проколотые велосипедные шины.
Так что, возможно, другие школьники и не избегали меня. Они были не жестокими, а всего лишь напуганными. Но это ничего не меняло. С тем же успехом меня могли бы и бойкотировать. А когда я возвращался домой… Конечно, отец не избегал меня, но результат был таким же. Мне всегда хотелось знать, что он чувствовал. Должно быть, потерять жену для него было так же мучительно, как утратить руку или ногу. Однако, кроме скорби, его душу переполняло ощущение несправедливости и ненависть к человеку, который бросил маму умирать на дороге. В сердце отца не осталось места для меня.