У него были веселые глаза, и казалось странным, что я мог до сих пор жить без них. Казалось, что я знаю его давным-давно, что это и есть мой старший брат, о котором я так жадно и горячо мечтал.
У всех мальчиков были старшие братья. На их поясах блестели медные пряжки, у них были коньки «гаги», они переплывали реку и прыгали со скал вниз головой, — они были самыми сильными на свете. И если кто обижал мальчика, он говорил:
— Вот скажу старшему брату, он тебе задаст!
А у меня не было старшего брата.
Иногда Князев приходил так поздно, что все уже спали, но я его ждал. Он устало снимал саблю, кобуру с пистолетом и садился за стол. Он поправлял фитилек коптилки — свет вздувался — и несколько мгновений смотрел на разгорающийся огонь, вспоминая что-то. Потом проводил рукой по лицу, раскрывал тетрадь, доставал линейку и начинал чертить.
Зачем ему было нужно это? Даже у лежащей на столе кобуры был недоумевающий вид.
Когда он уставал чертить, он брался за газеты, читал и, отдохнув, снова принимался чертить.
Поздно ночью поднимался шум, стучали в ставни. Тревога!
Князев быстро снаряжался, вытаскивал пистолет из кобуры, клал его в карман полушубка и уходил. Приходила тишина. Потрескивал фитилек, забытые, обиженные лежали газеты.
Слышались выстрелы, будто кто-то снова в сапогах ходил по крышам города.
Я тихонько слезал с печи и разглядывал книги и тетрадь, оставшиеся на столе. Это была обычная ученическая тетрадь в клетку, и в ней были нарисованы непонятные мне таинственные фигуры — треугольники, круги. Я тушил коптилку и, ничего не понимая, засыпал.
Будил меня веселый шум.
В окнах стоял серый, мутный рассвет, веяло свежим снегом. Дом наполнялся стуком винтовок, возбужденным говором красноармейцев.
Полушубки их дышали морозом и сеном, все они были молодые и смелые, с наганами за поясами.
Долго никто не мог уснуть. При свете лампы они чистили оружие. Пахло пороховым нагаром, жженой тряпкой, шомпол вылетал, как пробка. И они рассматривали на свет вороненый, блестящий ствол. И на столе были рассыпаны револьверные патроны.
Никто не замечал меня, но я был тут, слушал звон ружейного железа, громкий говор людей, которые победили всех: «Мне командир говорит: „Бери штаб!“ — Беру!..»
Я азартно вдыхал терпкую гарь шомполов, дым выстрелов и воображал себя тоже красноармейцем.
Снова крики грачей на голых зеленых осинах, отчаянные, захлебывающиеся: «А! А! А!», и снова сердце разрывалось от счастья и ликования, и хотелось кричать заодно с ними, жадно, голодно, радостно; бежать и бежать, перелетая через канавы, через ручьи и лужи, бежать к реке, к гребле, где зеленые льды громоздились друг на друга.
Маленькие серые фигурки красноармейцев перебегали по льду, и, нагнувшись, что-то закладывали в лунки, и быстро, не оглядываясь, бежали прочь, и падали на берегу, руками обхватив голову.
Наступала тишина, во время которой слышен был лишь смятенный крик грачей.
Посреди реки то тут, то там, медленно подымаясь, возникали черно-багровые вихревые столбы, и все окрест вздрагивало, и грохот долго и пулеметно перекатывался в полях.
Мальчики в ушанках бежали к берегу и кричали:
— Ура! Ура!
Теперь все громче слышался цепной скрежет раскалываемого льда. У берега начиналась подвижка. На реке появились черные трещины, и выносимые упругой, темной волной льды со всего размаха, как всадники на коней, наскакивали друг на друга.
Тяжелая вода, вздымая грудь, вынесла откуда-то через греблю и обрушила вниз ледяную гору. А там, бурливо вспененная, взмолотая вода несла через пороги и с силой била и крошила лед и вертела в круговоротах, и он уже плыл вниз по течению какими-то жалкими сальными пятнами.
Весь воздух полон был мягким и сильным шумом свободной воды.
Красные саперы, в буденовках, мокрые, замерзшие, в ледяных латах, шли от реки с черными, задымленными лицами, с красными, расцарапанными в кровь руками и пересмеивались, будто не они спасли город от наводнения.
И Князев шел впереди.
— Это мой комиссар! — кричал я.
И все мальчики смотрели на меня с завистью, будто это я взрывал лед.
Князев пришел в дом с красноармейцем в резиновых сапогах, с мотками провода на шее. Заработал бур, посыпалась штукатурка. И вот побежали по стенам блестящие, новенькие белые ролики, и по ним протянулся витой шнур. И когда все было закончено, Князев сказал:
— Да скроется тьма, да будет свет! — и, не отрывая взгляда от лампочки, повернул выключатель.
И под самым потолком вспыхнуло что-то такое небывалое, яркое, ослепительное. Вот оно на минутку пожелтело, потускнело, и стали видны красные, накаленные нити. Теперь они уже разгорались медленно, на миг снова слепяще перекалились и лишь потом засияли ясным, чистым серебряным светом. И куда-то далеко, в небытие, казалось на веки вечные, отодвинулась чадящая тьма коптилки.
При этом свете я выучил таблицу умножения, а потом прочитал «Дети капитана Гранта» и за ней много-много книг…
В день, когда зацвела сирень, Князев не пришел, а приехал на коне. Конь прошел по двору, заросшему одуванчиками, мягко и неслышно.
Князев ввел коня в сарай и пошел к дому какой-то новой, незнакомой походкой, по-кавалерийски ставя носки башмаков внутрь.
Сияло солнце. На Князеве был новый светлый шлем с алой звездой, новые яркие ремни, и на брезентовых сапогах новенькие, сверкавшие на солнце шпоры с колесиками, которые звенели при каждом шаге.
Бегавший по двору Котя замер, раскрыв рот от удивления, и позабыл все свои военные команды.
— Дядя Князев, правда, вы едете на войну? — с гордостью спросил я.
— Правда, правда, — сказал он на ходу и вошел в дом.
А конь был в сарае. О чем он думает там один? Не скучно ли ему?
Я чуть приоткрыл ворота в сырую тьму и проскользнул в сарай. Таинственный сумрак охватил меня.
Конь громко жевал сено и вздыхал. Вдруг он затих. Когда я привык к темноте, я увидел его внимательный, следящий за мной круглый глаз.
— Конь, — сказал я.
Он стукнул копытом и фыркнул.
Я дал ему клок сена, и он с достоинством взял его из моих рук, сжевал и, кажется, даже сказал «спасибо».
Я сказал ему:
— Конь ты мой! — И осторожно погладил мягкую, ласковую шерсть.
А когда в дверях появился Котя, я крикнул:
— Уходи отсюда!
И конь тоже топнул ногой.
Князев вышел из дому в кожаной куртке, с вещевым мешком.
— Ну, цыганенок, будем прощаться!
— А вы еще приедете, дядя Князев?
Он загадочно улыбнулся. Что значила эта улыбка?
И вот когда Князев собрался уехать, во двор пришел человек в черной шляпе, с длинными, до плеч, волосами, с громадным, похожим на шарманку, таинственным ящиком на спине.
— А ну-ка, сними на прощанье портрет, маэстро! — сказал Князев и усадил меня рядом с собой.
«Маэстро» установил посреди двора треногу, привинтил к ней свой черный ящик, накрылся черной простыней, навел свой телескоп. Он что-то долго искал и настраивал, словно мы были не тут, перед его носом, а на далекой планете. Потом вынырнул из-за черной простыни с всклокоченными волосами, подбежал к нам, осторожно, точно стеклянную, повернул мою голову, дернул меня за руку.
— Вот так, не шевелиться!
И теперь уже не прятался под простыней, а сделал очень испуганное лицо и приказал: «Улыбнитесь!», а сам выпучил глаза, поднял зачем-то шляпу и тревожно-торжественно объявил:
— Спокойно! Снимаю!
Молниеносным жестом фокусника он сорвал черную крышечку и зашептал: «Раз-два-три-четыре-пять-шесть…» У меня вытянулось лицо и одеревенела кислицей сведенная улыбка, — никогда это не кончится.
И как раз в это время ужасно захотелось чихнуть. Я сдерживался изо всех сил: «Нет! Нет!», и вдруг душераздирающий вопль «маэстро»:
— Испорчено!
И все началось сначала.
Опять: «Раз-два-три-четыре-пять…»
На этот раз я не чихнул.
Молниеносный взмах фокусника: черная крышечка на телескопе. Готово! Можно улыбаться, смеяться, чихать, плясать, ходить на голове, отрывать голову друг другу — теперь это не его дело.