— Христя! — закричал Филька.
Но Христя, завернувшись с головой в лошадиную попону, храпел, не зная, что поблизости, в руках Фильки, вся планета, на которой можно разводить костры и пить горилку. А по мнению Христи, планета для того и существовала, чтобы разводить на ней костры и пить горилку.
Филька хотел и глобус сунуть в кожаный мешок. И хотя это был очень большой мешок, но на хранение земного шара он не был рассчитан. И Фильке пришлось привязать глобус к седлу.
Солнце наконец двинулось по небу все быстрее и быстрее и утонуло в реке.
Где-то совсем близко застрочил пулемет, и в вечернее небо взлетел ликующий крик: «Ура! Даешь!»
Шатавшиеся по двору пьяные гайдамаки, услышав этот крик, сразу протрезвели и, словно выпитая ими водка через ноги ушла в землю, вскочили на коней и, стреляя на ходу, ускакали.
Филька, упираясь в земной шар, привязанный к седлу, тоже влез на коня и закричал:
— У-лю-лю-лю!..
Он осоловел от выпитой сладкой водки, от дыхания коня, выстрелов, испуганных глаз, обилия седых бород. И, зажав в руке лимонку, упал с коня и захрапел.
Шаблi ще у нас блищать,
I рушницi новi!..
пели червонные казаки.
Рейдовый отряд двигался на конях, в кубанках с красным верхом, вооруженный разнообразным оружием: от золотых кортиков до старинных шашек с серебряным эфесом.
С трепетом, боясь что-либо упустить, разглядывали мы впервые увиденных нами гордо сидящих на конях бойцов красной украинской кавалерии. И каждый из них казался нам неслыханным героем, богом чести и справедливости.
Утром индюки, обнаружив храпящего во дворе Фильку, по очереди подходили к нему, но от храпа его так несло водкой, что они тут же с шипеньем отходили.
Сквозь сон Филька выкрикивал команды и длинные ругательства, в которых были дальние и ближние родственники и все, что он видел во сне. Но когда солнце пригрело, он вдруг перестал храпеть и заплакал совсем детским плачем, словно это не Филька лежал в папахе с голубым хвостом, среди стреляных гильз, карточных валетов и королей, а всего лишь мальчик в больших сапогах. И по лицу его было видно — сейчас ему снятся сны, которые снятся всем мальчикам.
Червонные казаки, с головы до ног в горячей пыли, прежде чем позаботиться о себе, поили лошадей и ухаживали за ними. Кони принимали это как должное и вполне заслуженное ими, одобрительно кивали головами: «Вот это правильно».
Проснувшись и увидев в свете солнца новых, незнакомых кавалеристов, Филька Жупан быстро втерся в их толпу и, желая раствориться в ней, стал выкрикивать свои длинные ругательства, вплетая в них на этот раз не только земные предметы, но и луну и звезды. Кони удивленно косили на него глаза, но, в общем, никто не обращал на Фильку особого внимания, и он, решив, что кавалерия всюду одинакова, подбирал себе место в рядах, выискивал друзей по характеру.
Свирепому казаку с ременной нагайкой указали на Фильку и рассказали про бороду учителя и про чертиков. Казак подозвал Фильку и, глядя на него, сказал:
— Скидывай портки!
Филька, несколько пораженный тем, что его шаровары называли портками, хотя и с обиженным лицом, но все-таки покорно стал скидывать их, не отрывая взгляда от ременной нагайки в руках казака.
— Казак — казака? — недоумевая спросил Филька.
— Казак — казака, — подтвердил красный кавалерист.
— Тю! — вскрикнул вдруг Филька, взглянув на темную с въевшейся в нее угольной пылью руку, державшую нагайку. — Да ты шахтер, а не казак.
— Больно догадливый, — ответил тот. — Ложись, куркуленок.
Зажав Фильку между колен, казак взглядом выслал меня со двора, но кот Терентий, сидевший на своем отрубленном хвосте на крыше, взглянул во двор и зажмурился от удовольствия.
— А-а-а! — кричал Филька.
— Кар! Кар! Кар! — отсчитывали вороны удары казачьей нагайки.
— Караул, хлопцы! — визжал Филька. — Правое плечо вперед, в атаку марш! — И он завернул длинное ругательство, в котором был и казак, и все его близкие и дальние родственники до двенадцатого колена, и все, что вертелось и кружилось в Филькиных глазах.
— Кар! Кар! Кар! — кричали возбужденные счетом вороны.
— Человеком будешь или гайдамаком? — спрашивал казак.
— Пли! Руби! Стройся! — визжал Филька.
Нагайка как бы выколачивала из него все командные слова, которые он знал.
И вдруг все — и крики, и команды — сразу иссякло и запищал тоненький, совсем не похожий на Филькин, плаксивый голосок:
— Дядько, ой, дядько! Ой, дядечка!
Даже вороны на деревьях опешили и перестали считать, А кот Терентий забеспокоился, решив, что Фильку кем-то подменили.
Я вошел во двор. Вместо Фильки-гайдамака в шароварах, наполнявших весь двор, стоял какой-то худенький зеленый мальчишка без порток. Даже папаха с бешеным шлыком сидела на его голове блином и имела побитый вид.
Я потрогал ременную нагайку. Она была горячая. Филька, размазывая по лицу грязные слезы, тоже с уважением потрогал ее.
Карточные короли с булавами разбросанные лежали вокруг, как свергнутые самодержцы. Филька с надеждой посмотрел на них. У них были потерянные, сконфуженные лица. Они не знали, что делать при новом режиме. А красные бойцы ходили по ним, втаптывая сапогами в грязь.
Часть четвертая
Девятнадцатый год
1. Весна
Я люблю первые весенние яркие дни. С утра уже весело, обещающе светит солнце, и на окнах постепенно тают тонкие ледяные узоры.
Выйди на улицу — со всех крыш падают сосульки, и вокруг точно бьют посуду.
А в воздухе пахнет талой водой, сладостью проглянувшей из-под снега земли, и воробьи ищут что-то на первой земле, клюют, дерутся, кричат, как на толкучке.
Вот она, за зиму совсем забытая, добрая земля! Шоколадная, парная, она кажется такой вкусной, что нагибаешься, берешь горсточку…
— Ну что, дошел, уже землю ешь? — хрипит простуженный голос Бибикова.
— Ем, да, а что?
Дует мокрый, тяжелый весенний ветер, неся по небу неистовые разорванные облака. И воздух гудит.
А в саду уже появились дорожки — теплые, черные.
На пригретых солнцем местах первые травинки. Они выскакивают неожиданно, ярко-зеленые, острые, словно кто-то сидит в земле и стреляет из зеленого пистолета.
Пьяняще веет новой, только рождающейся жизнью, сулящей невероятное счастье и исполнение всех надежд.
Микитка уже босой, но в картузе, весь измазанный землей, ходит по саду и длинным шестом садовых ножниц нацеливается на засушенные веточки, тянет за белый витой шнур. Где-то вверху мелькают ножницы, и на землю падают сухие, едкие, затянутые паутиной коричневые прутики.
— Микитка, ты что делаешь? — кричу я.
— Хлеб жую, — отвечает Микитка и проходит со своим шестом дальше.
В голых ветвях сада какой-то шум, и в полдень что-то живое вздыхает.
Только вчера еще кусты были темные и угрюмые, а сегодня проклюнулись нежно-пуховые червячки — крохотные, недоуменные, застенчивые, но такие свежие и новенькие.
Я стою у кустика и не могу наглядеться на это чудо.
— Ну, чего лайдачишь, — говорит Микитка.
Я хожу с Микиткой по дорожкам сада и граблями собираю в кучи черные прелые листья, листья, некогда бывшие зелеными, потом желтыми, красными.
Солнце уже теплое, дневное. Высохли тропинки, и стало сухо, ясно, и шуршит под ногами прошлогодняя листва.
— До кучи, до кучи, — приказывает Микитка.
И когда куча собрана, он приносит сухую солому и говорит:
— А теперь гляди: будем делать пожар. — Он чиркает спичкой и поджигает солому.
Листья разгораются медленно, они даже не горят, а только дымят густым, низко стелющимся над весенней прохладной землей темно-сиреневым дымом. И от этого сладкого, терпкого дыма прошлогодних листьев веет чем-то бесконечно печальным, словно в последний раз оживают воспоминания о том, как прекрасны были дни и ночи, и солнце, и роса, и звезды.