— Я как тебе дам! — сказал Жорж Удар и замахал руками.
— Ну, дай, — сказал Микитка, подставляя грудь.
— Если бы я только захотел, я бы тебя на один мизинец взял, — сказал Жорж и показал грязный мизинец.
— А если бы я захотел, я бы тебя на один ноготь взял, — сказал Микитка и показал черный ноготь.
— А ну, попробуй, ударь меня, — сказал Жорж, выставляя грудь.
— Да иди ты! — сказал Микитка. — Хлюст.
— Я хлюст? — спросил Жорж.
— Ты хлюст! — сказал Микитка.
— А ну, повтори только!
— Хлюст!
— Вот еще раз скажешь — и скатишься с катушек!
Хлюст!
— Твое счастье, что я не хочу руки пачкать, — сказал Жорж Удар, вытер руку о штанину и неожиданно спокойно спросил: — Закурить найдется?
— А может, и найдется.
Микитка вытащил мягкую пачку «Тары-бары» и удивительным щелчком, которому завидовали все мальчики, выбил папиросу. Не две, не три, а именно одну — и точно в руку Жоржу Удару.
Яша Кошечкин фиалковыми глазами смотрел на обоих. И за маленькой железной спиною Микитки никто уже не боялся Жоржа Удара.
10. Кто такой Микитка
Весь год Микитка ходит с облупленным носом — летом он обгорелый, а зимой обмороженный. Микитка трет его кулаком и говорит: «Ух, бисова душа». И в картузе с козырьком назад, гибкий как веревочка, лезет на крышу или дерево.
Но если вы увидите мальчика просто на крыше или на дереве, — это еще не Микитка. Если же мальчик балансирует на самом коньке крыши или на самой верхней упругой ветке, — вот это и есть Микитка.
Появляется он всегда внезапно и самым неожиданным образом: то соскользнет вдруг с крыши по водосточной трубе, то возникнет из какой-то дыры в заборе.
Вообще Микитка не признает никаких дверей и калиток.
Если даже калитка гостеприимно открыта и ее не охраняет лохматый, злой, с сонными глазами пес, — все равно Микитка предпочтет пробраться через дыру в заборе, испытывая именно от этого особую радость. Не признает он и исторически сложившихся улиц или переулков, у него всегда есть веселый прямой путь через огороды, пустыри, перелазы, а сквозь глухие заборы он проходит как человек-невидимка.
А за Микиткой всегда — песик по имени Булька, шарообразный, смешной, с мордой, заросшей густой свалявшейся коричневой шерстью, сквозь которую посверкивают острые глазки.
Если кто увидит Бульку, то говорит:
— Ну, уж Микитка идет.
И наоборот — увидев Микитку, говорят:
— Где-то уж тут Булька.
Когда Микитка злится — и Булька зол и лает. Когда Микитка смеется, и Булька, подняв хвостик, подпрыгивая, повизгивает. Когда Микитка ест, и Булька тут же, громко чавкает или грызет кость. А ночью, когда Микитка спит, Булька лежит на пороге хаты, прикрыв глаза, дремлет, но сквозь дремоту при малейшем шуме ветра в кукурузе открывает глаза и бурчит.
У Микитки щербатый, сломанный зуб, и все, что попадается ему в руки, он пробует на этот зуб: орех ли, каштан, монету. В остальное время этот зуб заменяет ему свисток.
А свистеть ему приходится беспрерывно.
Если идут рвать яблоки в поповском саду, или на баштан за кавунами, или на базар, где шипят сковороды со свиной колбасой, или на реку, к скалам, где так глубоко, что и пароход утонет, — можете быть уверены, что впереди, в белой разодранной рубашке, свистя в согнутый палец, бежит Микитка и, перепрыгивая через канавы, кричит:
— Гоп-ля!
И нет для него большей радости, чем ласточкой прыгнуть в воду и исчезнуть, а когда все забегают на берегу — «Утонул, утонул!» — вдруг вынырнуть с довольной физиономией и сказать: «Прикуривал».
Все, что ни попадет в его руки, — красная велосипедная резина или стеклянная трубочка, — начинает тут же стрелять или свистеть.
Вот он срезал веточку бузины. Раскаленный докрасна кусок проволоки с шипением, как сквозь масло, прошел сквозь бузину, вытолкнув стекловидный слой ваты. И Микитка, поглядев на свет, говорит: «Тройное увеличение».
Теперь это уже не бузиновая веточка, а подзорная труба.
Но стоит протолкнуть в нее сжеванную в шарик бумагу, как подзорная труба станет ружьем, а если раскаленным гвоздем прожечь в ней дырочки, то это уже не труба и не ружье, а милая дудочка.
И Микитка сыграет, как на флейте, пальцами открывая и закрывая дырочки, и дудочка расскажет о том, что видела, когда была зеленой веточкой, что снилось ей в звездные ночи, что рассказывал ей ветер на рассвете.
Но если нет под рукой бузиновой дудочки, то Микитка сыграет и на кленовом листе, а если нет и листа, то прогудит в кулак такой мажор, что откроются окна, люди выбегут на балконы, думая, что проходит полк с духовым оркестром и знаменами.
— В сабли! Урра! Рубка! — кричит Микитка, идя с палкой на крапиву.
Но едва Микитка подойдет к своей хатке, он как бы робеет, становится тихим, снимает картуз и входит, как в церковь.
А как же славно, духовито, уютно пахнет в маленькой, низенькой единственной горнице, половину которой занимает печь.
В глубине мрачно сияют иконы, сурово глядя на Микитку.
— Мамо, вы тут? — спрашивает Микитка.
— Тут, тут. Погулял хорошо?
Она сидит в закутке и шьет, шьет.
У нее темные узловатые руки.
— Чи хлопчика привел?
— Эге, — отвечает Микитка.
— Гляди не забижай, Микитка!
— Авось не забижу.
Я люблю приходить сюда, люблю жаркое, настоянное на ромашке и ржаном хлебе тепло дома.
На старой, выцветшей до желтизны фотографии стоит во весь рост огромный, широколицый, лупоглазый солдат в бескозырке, положив руку на плечо сидящей рядом, в бамбуковом креслице, старушке.
— Это кто такой? — интересуюсь я.
— То батька мой. Видал, какой гренадер!
— А это кто? А это? — спрашиваю я, показывая на фотографии.
— Люди, — кратко ответствует Микитка.
— Какие люди? Родственники?
— Отчего же родственники? Люди — и всё.
От него пахнет ягодами и голубями, и я очень завидую непостижимой для меня вольной и храброй его жизни.
И у меня живут голуби. Я тоже кидаю им зерно, и они сначала недоверчиво косятся одним глазом: «Ты кто такой?», а потом повернут головы и косятся другим глазом: «А ну, посмотрим на тебя и с этой стороны, не опасно ли?», нахохлятся и в конце концов все-таки слетят и клюют, и если самому не шевелиться, то сядут даже на руку или плечо.
Эх вы, голуби, голуби! Отчего вы так печально сидите и бормочете и плачете весь день?
Я никак не мог приручить голубей. Пока они сидели в темноте и тишине чулана, они были мои. Они клевали зерно и ворковали непонятно о чем, и я прислушивался к их тоскливому говору, жалел их, и все казалось, что они просятся в синее небо. Но стоило только открыть окно и выпустить их, со всех сторон раздавался разбойничий свист, вылетали стремительные турманы и уводили их навсегда.
А у Микитки они живут на открытой всем ветрам крыше, летают в поднебесье и всегда возвращаются назад.
И если Микитка даже продаст голубя богатому мальчику на бело-цинковую крышу, то он все равно чудесным образом возвращается на эту ветхую темную кровлю, словно тут его настоящая родина, тут он нашел свое счастье, и, прилетая, радостно бормочет об этом.
Микитка в картузе козырьком назад, заложив два пальца в рот, диким, отчаянным свистом гонит турмана все выше и выше, пока тот совсем не исчезнет и, кажется, уже никогда не вернется на землю, где живет этот свистящий мальчишка.
Но вот из облака появляется исчезнувший турман, и, словно наскучался там в одиночестве, узрев внизу Микитку, сложив крылья и перекинувшись так, что хвост касается головы, голубь, кувыркаясь, вертящимся кольцом падает вниз, а у самой крыши вдруг выпрямляется и садится прямо на плечо Микитки. И бормочет, бормочет, о чем-то рассказывает.
А Булька сидит во дворе и, подняв вверх свою заросшую курчавой шерстью морду, беспокойно скулит.
Микитка кричит с голубятни:
— Булька! Фьють!
И тогда Булька, повизгивая, прыгает, стараясь дотянуться до своего хозяина, который даже там, под самым небом, помнит его.