— Швайн! — завопил немец.
Но Микитка презрительно молчал в своей нахлобученной шапке.
— Швайн! Швайн! — немец сорвал с него шапку и стал ее топтать ногами.
— Не понимаю по-вашему, — сказал Микитка.
— Вас? Вас?!.. — кричал немец.
Микитка поднял шапку, аккуратно почистил ее и покачал головой.
— Не понимаю, и всё!
Немец внимательно посмотрел в его светлые, холодные глаза и застонал:
— У-у-у!..
— Всё? — осведомился Микитка.
Немец показал кулак.
— Вот он понимает, — сообщил Микитка, увидев Котю.
— Я понимаю, я понимаю, — заторопился Котя. Он подбежал к немцу и спросил: — Вифиль ур?
Немец вынул большие, толстые часы, нажал на пуговку, раздался звон, который Котя, затаив дыхание, выслушал до конца.
— Цейн ур! — сказал немец.
— Десять часов, — объявил Котя во всеуслышание.
Господин Бибиков вышел на крыльцо и закричал:
— Битте!..
— Битте-дритте! — сказал Котя.
И немец пошел через весь большой двор. И все смотрели на него из окон. Он был один, но шел в ногу с воображаемым строем.
Гусак Захарка, который больше всего на свете любил, выпятив грудь, маршировать по двору, высоко вскидывая ноги, пошел за ним.
Немец, внимательно взглянув на шедшего за ним гусака, что-то громко сказал ему, чего гусак не понял, ибо маршировать любил, но по-немецки не знал. А если бы и знал, то от этих слов подкосились бы его ноги и голова упала на грудь, потому что немец сказал: «У тебя жирный зад». Но гусак не чувствовал приближения смертного часа и, как это часто бывает, увлеченный своей позой, глухой и слепой ко всему окружающему, продолжал шагать так, будто впереди его ждало бессмертие.
— Гут морген! — сказал господин Бибиков.
— Морген гут, — сказал Котя.
Господин Бибиков тотчас же рассказал историю, что и он непременно немец, потому что дедушка его похоронен на немецком кладбище. Но он не сказал, что этого дедушку считали собакой и его не приняло ни одно кладбище — ни православное, ни еврейское, ни польское, а похоронили его на немецком, потому что в местечке к тому времени не жил ни один немец и некому было этому помешать; но если бы было собачье кладбище, его бы с музыкой похоронили именно там.
— Скажи дяде по-немецки, — умильно проговорил господин Бибиков.
Котя выставил ножку и затараторил:
— Их хабе, ду хаст, эр хат… Я имею, ты имеешь, он имеет.
— О! — сказал немец, достал из кармана кусок немецкого пороха и подарил Коте.
Лентообразный немецкий порох, желтый, упругий, красиво, искристо вспыхивающий, высоко ценился у мальчиков и шел в обмен наряду с почтовыми марками, бабочками, фантиками.
Котя побежал с порохом по улице.
— Их хабе, ду хаст, эр хат… — И вдруг он перестал кричать по-немецки и заорал по-русски: — Я проглотил!
Никто не понимал, как это Котя ухитрился затолкать себе в желудок кусок пороха, да и сам Котя не понимал и не помнил, как это случилось. Но так как он имел привычку всегда все совать в рот, он сунул и порох и второпях заглотнул его.
— Я проглотил! Я проглотил!
— Что ты проглотил, мальчик?
— Ох, не спрашивайте, — кричал Котя, — ужас!
Наконец, услышав в чем дело, лавочник сказал ему, что через час, когда порох дойдет до живота, он взорвется. И Котя с плачем и визгом вбежал в дом.
— Я умираю!
— Ты еще не умираешь, — успокоили его и положили на голову компресс.
Но он считал, что это неправильно, и потихоньку переложил компресс на живот.
Котя лежал на софе, испуганный, с заострившимся, бледно-желтым, как проглоченный им порох, лицом, и ожидал взрыва.
Жужжащая на потолке муха на минуту отвлекала его внимание, он с любопытством следил за ее полетом, но вдруг, вспомнив, что проглотил порох, осторожно щупал живот.
— Больно? — спросил я.
— Еще как! — важно ответил Котя.
— Котя, выпей молочка! — сказала тетя Лиззи.
— Не хочу молочка.
— С пеночкой.
— Не хочу с пеночкой…
— Ну, тогда умирай! — Тетя Лиззи хлопнула дверью и ушла.
Но Котя не умер. То ли мало было пороха, то ли Котин желудок был рассчитан и на порох, но только через час в своем клетчатом кепи он носился на велосипеде по весенним лужам, звонил в никелированный звонок и кричал:
— Битте-дритте!
2. Повстанец
В оттаявшей, но еще голой роще оранжево-ржаво расцвел мох и горько, сиротливо пахло птичьими гнездами.
Меж деревьев стоял голубоватый, призрачный туман.
Было пронзительно холодно, сыро и отчего-то очень весело: от живого ветра и капели, от всего таинственного, великого, что творилось в природе под пологом тумана.
— Ау! — кричал Микитка.
— Ау-у-у! — глухо откликалась роща.
Постепенно под лучами солнца туман засверкал радужными красками, стал рассеиваться, подыматься.
В сиреневом сумраке перепутавшихся ветвей раскачивались темные, похожие на казацкие папахи грачиные гнезда. И над ними летали и беспрерывно каркали вороны.
Микитка поднял голову, понюхал сырой весенний воздух и сказал:
— Сегодня грачи прилетят.
— Откуда он все знает?
— Ау! Ау! — продолжал Микитка вызывать кого-то живущего в этом холодном лесу.
Под ногами хлюпали черные листья, грустно пахло прошлогодней осенью. Но сейчас и эта прощальная печаль бодрила.
Среди талых нежно-коричневых кустов, где, еще зеленоватый, лежал ледок, подымая тяжелые пласты старых листьев, пробивался тугой, свежий подснежник. От него пахло сиренью, ландышем, нарциссом, — ведь он был один на всю весеннюю землю.
И со всех сторон журчали ручейки, и у каждого был свой голос, свой говорок.
И во всем, во всем — и в студеном, еще искрящемся морозными искрами весеннем воздухе, и в криках ворон на черных сучьях, и в талой земле с первыми ярко-зелеными травинками, среди которых внезапно зажигался цветочек, голубенький, слабенький, — было столько могучей силы, свободы, неизвестности и неразгаданности, что жизнь казалась бесконечной. И хотелось идти и идти сквозь лиловые стволы дымчатой весенней рощи.
— Микитка, а где же патроны? Я не вижу патронов! — кричал я.
— Будут, — уверенно отвечал Микитка.
Мы спустились в балку и остановились у старой мшистой скалы. Мох был темный, густой и мягкий, как подушка, он пружинил и как-то жадно хлюпал.
Из темной, еле видной расщелины журчал светлый ручей и уходил, разливаясь, петляя среди трав, кустов и деревьев.
Мы пошли вдоль ручья.
Патроны были рассыпаны по всей балке и то попадались в одиночку, то, как ягоды, сразу целым шатром — ярко-медные, с острой свинцовой пулькой. Мы ползли по жухлой, прошлогодней траве и собирали их. И вдруг в одном месте мы увидели, что кусты тальника шевелятся. В них кто-то тихо скулил.
— Кто? — испуганно вскрикнул Микитка.
Кусты перестали шевелиться, и стон прекратился. Мы замерли, вглядываясь в тальник с набухшими красно-коричневыми почками. Чувствовалось, что и оттуда смотрят на нас, тоже затаив дыхание. Так мы стояли с глазу на глаз с неизвестным и страшным, когда услышали слабый голос:
— Хлопчики, а хлебца нет?
У ручья лежал на земле человек без шапки, в короткой толстой солдатской шинели и жадно черным ртом пытался дотянуться до воды.
— А вы где были? — вдруг выскочил из ворот Котя.
От его клетчатого кепи, клетчатого костюмчика и клетчатых гетр зарябило в глазах.
— Вы где это были?
— Не твое батькино дело, — на ходу бросил Микитка.
— А я что-то знаю! — сказал Котя и ухмыльнулся.
— Всегда ты что-то знаешь! — пробурчал Микитка, не обращая на него внимания и продолжая идти вперед.
— А сейчас вот знаю. Такое знаю, что не дай бог знать!
— Ну, чего еще там? — небрежно остановился Микитка.
— Тут красный прячется, — шепотом сообщил Котя и приложил палец к губам.
— Брехня, — равнодушно отвечал Микитка.
— А вот и не брехня! — закричал Котя, подпрыгивая на одной ножке. — Говорят тебе, красный прячется.