Обратно мы, сам понимаешь, молча уже, кончились анекдоты. А дома я деньги, сколько было, сгрёб, сбегал ещё занял, Анюте вручил и велел ехать куда хочет, но чтоб вернулась с ребёнком. А иначе, говорю, ружьё ты видела. Но тогда уж мне одному. Не вернёшься — пойму, не поедешь — точно шарахнусь…
Ничего мне моя Анечка не сказала, только прижалась так — не передам… Потом в руку поцеловала и пошла чемодан собирать…
Отвез я её на вокзал и даже ждать не хотел, пока билет возьмёт — какая разница, куда. Чемодан вытащил и за руль. А она просунулась в окошко: я вернусь, Валь, смотри не начуди тут. Ладно, говорю, понял. А она в руку вцепилась: слышишь? я вернусь. И всё. И пошла — краси-и-ивая…
Как я ту неделю пережил, не спрашивай. Помню только — дверь хлопнула, и входит моя Анюта. Обнялись. А она в пол смотрит, глаз поднять не может. Ты чего, говорю, я ж сам послал. Всё, говорит, хорошо. Я: да откуда ж ты знаешь-то? Знаю, говорит… А через двести восемь дней родила Лёльку… Ну а как уж они выкарабкивались — это ты в курсе… Такие, брат, дела… Одно скажу точно: именно тогда Лёлька мне дороже родной стала…
…А чья — не спрашивал?
…Зачем?… Может, твоя, чо уж теперь…
…Думай, чего говоришь!
…У-у-у! Я тогда чего только не передумал. И потом, когда увидел, что одно со мной лицо, а не в меня, в кого, значит? Да и логично даже получалось, что к тебе Анюта прокатилась: чтоб вроде как почти от меня.
…Валь, клянусь…
…А не клянись. Я сам понемногу разобрался. Не смогли бы вы столько времени таиться: ни ты, ни она. Просто не смогли бы и всё. А что как две капли — это я недавно уже понял: не в семечке ж дело. На кого же ей похожей быть, если не на отца. А я был отец…
…Я знаю, Вальк.
…Не знаешь ты. Ты только догадываться можешь.
…Почему ты мне всё это теперь рассказал?..
…Потому что нету меня больше…
…А зачем?
…Затем.
…Ты нас видишь сейчас?
…Ну, как вижу — и вижу, и нет.
…Проклинаешь?
…Кого?
…Меня.
…Не знаю…
Я себя проклинал.
— …андрюш давай щас, вот не потом а щас, ты меня слышишь это щас надо и не чтобы мир спасти, мир мы спасём после, обязательно спасём, про мир твой я не забываю, но щас потому что я так хочу, я сама понимаешь? ты не думай я не глупенькая, просто мне понять надо зачем родилась не мальчишкой, и я готова уже понять это и почувствовать и хочу чтобы помог мне не кто-нибудь а ты, и не потому что никого больше рядом нету ну правда не поэтому, вот ни капельки не поэтому а потому что это ты… да я сто тимок бы прогнала только чтобы это ты был ну как же ты этого не видишь как ты не чувствуешь-то меня андрюшка?..
Или ничего такого она не говорила? — только дышала всё порывистей и тянула, тянула на себя мои дрожащие от осознания ещё не настигшей вины плечи, но клянусь — я снова клянусь вам, чем хотите — я слышал это. Ещё пытаясь сопротивляться. Ещё обманывая (её? себя?). Ещё пытаясь вставить последнее — самое убедительное стоп. Но уже лежа на ней. Вернее, вися. На локтях. И всё послушнее отвечая на её частые, звонкие, неумелые, но такие настойчивые поцелуйчики. И все границы, рамки и основы приличия и здравого смысла летели в немыслимые тартарары, потому что она уже возилась с моим ремнём, видимо, понимая, что сам себе этого я так никогда и не позволю…
— Блин… да как ты его расстёгиваешь-то?
— Лёлька! — шептал я. — Лёленька! Что же мы делаем!..
— Молчи, — шептала она. — Молчи, молчи, минутку ещё помолчи только…
— Ты сумасшедшая…
— Ага!
— А я животное…
— И ещё какое!..
Безумный, беспомощный Гумберт — я уже и сам лип и лип губами к её лбу, щекам, волосёнкам… снова и снова… обо всём позабыв и со всём покончив… восторженно и благодарно…
А ну-ка вспомните, вспоминайте, вы, ханжи поневоле: вы — когда в последний раз держали в руках цветок? Не в кулаке — три-пять-семь — веником, в целлулоиде и финтифлюшках — деревянные, бройлерные, химией произведённые и оттого могилой пахнущие розы-гвоздики, а — просто цветок? Одно маленькое живое чудо — когда? Вот так — в ладонях! у самых глаз — клеточку за клеточкой его, трепетный, благоуханный и не раскрывшийся ещё, созерцая и постигая… Вот так, возле рта — на каждый лепесточек дыша и чувствуя, как вздрагивает он, невесомый, вслед любому прикосновенью… — когда это было в последний раз?..
Идите с миром, все шестьдесят цариц и восемьдесят наложниц — тут нард и шафран!.. Даёшь ветер с севера, он же с юга!.. Серна моя, я буду гореть в пекле адовом, но эти сосцы, будь я ещё раз проклят!..
И тут в загривок мне уперлось нечто не менее острое, и прозвучал знакомый-презнакомый басок:
— Вставай, Ромео!
Для убедительности Тимур наддал, и копьецо слегка проткнуло мне шкуру. И я моментально вспомнил прошлогоднюю гадюку и не понял, почему он сразу же, как её тогда, не продырявил меня насквозь.
— Стэндап, говорю, шалун, — повторил Тим. — Портки только подтяни…
И все мои давешние восторги уступили место вмиг парализующему чувству первородного стыда.
Вот когда стало очевидно, что вселенная действительно была сотворена лишь для того, чтобы однажды возник я. И чтобы, пройдя свой путь земной за середину, этот мнивший себя чуть ли не совершенным я был ткнут носом в факт неописуемого собственного ничтожества.
Если кто-то затеял Вселенную именно с этой целью, он своего добился. Браво, Кто-то!
С некоторых пор я точно знал, что человек совестлив лишь, пока живы родители. Ну, правда же: по-настоящему стыдно может быть только перед теми, кто подарил тебе жизнь. Жизнь, Любовь, Совесть — если расценивать их как тут написано, с большой — явления, предельно соотносимые в размерах. Чуть-чуть любви и слегка совести не бывает. Это что-то совсем уже другое, и называться должно иначе. И стыдно — не неловко, не конфузно, а вот именно стыдно может сделаться лишь от ощущения, что Жизнь твоя — по глупости ли, подлости, ещё почему — сдулась вдруг как проткнутый мячик. Не жизнь, а — Жизнь. А Жизнь — это прежде всего Мама. А нет её — и совесть атрофируется. И остаются одни однокоренные по привычке, но куда менее содержательные по сути чувства…
Верующим легче: у них для покаяния бог — он у них выше Мамы. Так я думал… А вот поди ж ты!..
Позора, хотя бы отдалённо напоминавшего теперешний, я не переживал никогда. И познакомивший с ним не годился мне ни в папы, ни в мамы.
Нуте-с? Распнём извращенца?
Встать, суд, мать его, идёт!
Суд людской. Самый беспощадный и окончательный на земле и на небе. Самый представительный, а потому и самый многолюдный, эрго неподкупный — суд испокон, ныне и присно завистливых…
В головной колонне, высоко неся проштукатуренные рыльца и потрясая моральным обликом строительниц несложившихся очагов, движутся передовики поругания — старые девы Советского ещё Союза и государства-правопреемника: «Позор селадону!» «Позор!» — зычно вторит плац-парад, подшвыривая выцветшие транспаранты к свежесколоченному аутодафе.
Следом, печатая артритный шаг и поминутно плюясь, маршируют дважды и более тёщи Российской Федерации: «Увы сластолюбцу!» — ревут они по команде с трибуны. «Увы…» — грустно подтягивает семенящая рядом на коротких, что ваши радости, поводках гвардия — кавалеры орденов Серебряных с Золотыми свадеб, их подкаблучники и наказания. Многие пары с внуками, испуганно и нестройно выкрикивающими вслед за взрослыми загадочное слово «Смерть»…
Их нагоняет образцово-показательный полк служителей культа, тянущих фальцетом на одной ноте не менее радикальное: «Оско-питьиа-ми-и-инь!»
Специально приглашённый сводный оркестр военно-морской прокуратуры и прочих органов защиты правопорядка не без намёка лабает забытый хит «Артиллеристы, Сталин дал приказ». Идущий не в ногу капельмейстер срывается время от времени на кажущееся ему уместным: «За слёзы наших матерей…»
И окончательно повергая потенциальных сочувствующих в ужас, шествие замыкает цвет и оплот обвинения — дивизион отставных жён республиканского и областного значений. Гром их каблуков по брусчатке возвещает собакам о неизбежно собачьей смерти.