Короче, с полчаса ещё я гадал, чем вызвана патологическая Лёлькина сонливость — соловушка засвистела на второй минуте — избытком здравого смысла или так ненавистной мне в их сестре толстокожестью (будто не одно и то же!), после чего ужом сполз с печи, прихватил одёжу с обувкой, письменные принадлежности и — в рассвет.
Искусством выводить каракули наощупь я владел сызмальства, и, расположившись на ступенечках, что ваш Ленин, приспособил бумагу на коленку и застрочил:
«Уважаемая редакция! Ввиду радикально изменившихся обстоятельств выражаем крайнюю озабоченность». Точка. Иногда не нужно ничего уточнять. Всё ж и так ясно. И вообще: поменьше воды, сразу к делу: «Наши предложения. Первое: передайте автору, что лох. Мнение не консолидированное, но место имеет. Консолидированное-то как раз обратное: молодец, автор! Иной бы не устоял, а этот вторые сутки лох лохом, чего бы оно ему ни стоило. Спешим уведомить, что намерены следить за дальнейшим с удвоенным, однако предупреждаем заранее: как бы то ни — число недовольных всё равно превзойдёт. А не нравится — пускай встаёт на наше место и выбирает, кто ему самому более по душе: растлитель или рохля. У нас претензий к любому хватит. Таких, что не отмоется… Второе: нельзя ли как-нибудь прояснить судьбу убывшего в лес юноши? Понимаем, что задача непростая. Но на то ж и автор! Мы, что ли, должны за него выдумывать? Можно же, наверное, отдельную главу посвятить рассказу про мальчика с собакой и собственно лес, от подлостей которого мы начали уже как-то остывать. Автор помнит вообще, с чего книжка начиналась? И третье: не надо, пожалуйста, больше никаких Лёнек с Томками. Одна от них путаница. Палыч-раз, Палыч-два… Мы лично, никакой заметной разницы между этими придурками не наблюдаем, с нас и одного хватит. И пусть разлюбезный автор не прячется за вымышленных персонажей, а пусть предметно и по возможности подробно держит нас в курсе происходящего между ним и девочкой, к которой тут у некоторых тоже вопросы насчёт поведения и вообще. А у этого второго пусть чернила кончатся, и писать ему будет нечем, вот и никому не обидно, и это, считайте, в-четвёртых…»
То есть, у нас с гражданами читателями вытанцовывалось нечто вроде декрета об авторских намерениях и границах впредь дозволенного. Чутьё не подвело, далее следовал ультиматум:
«…и последнее: ещё раз позволит себе этот, с позволения сказать, беллетрист неуважительно отозваться о Спасителе нашем — пусть сам дальше свою писанину и читает! Что это за вольности такие, честное слово? Что за невежество, если хотите? Бог-то ему чем не угодил? Должны же хоть какие-то парадигмы оставаться. В чём вообще необходимость глумиться над надеждами и чаяньями миллиардов соотечественников?
— Эй! Алло! Вы чего такое несёте? Нас и сотни миллионов давно уже не набегает! А отбросьте детей малых…
— А вы, автор, давайте-ка не лезьте, мы сейчас не с вами толкуем, а с уважаемой редакцией, а с вами, если надо, в другом месте разберутся.
— Да кто? кто со мной разберётся-то? Вас же нету никого, сколько раз повторять?
— А вот это не надо. Мы всегда есть. И всегда будем. И рта нам не заткнёшь, хотя бы нас даже и не было. Мы и с того свету с тобой, мерзавец, до последнего биться будем. Потому что видим тебя, каналью, насквозь: ты же господа нашего с умыслом полощешь. Тебе же, бестии такой, надобно, чтобы бога не было только затем, чтобы всё было дозволено. Чтобы мир, который мы кровью и потом, по крупице, по шажочку, кирпичик к кирпичику…
— Чьими, извините, потом и кровью?
— Да дайте вы ему кто-нибудь в рожу, чего он юродствует? Ответить нечего, вот он сука к словам и придирается…
— Слушайте, я ведь вас не оскорблял…
— Заткнись ты, урод! Ты больше чем оскорбил: ты землю у нас из-под ног убрать пытаешься. Чтобы всё, на чём стоим, на чём детей ростим и тэдэ, прахом пошло. Чтобы ни чёрного, ни белого не осталось, ни верха, ни низа, чтобы любое скотство за норму сходило и чтобы под эту фишку можно было сожительствовать с родной малолетней племянницей как будто так и надо!
И дальше чистое православие головного мозга, как оно есть. И что демократы мы долбаные, век за веком, в которого ни плюнь. Что благодарности в нас никакой, а одна только от нас пакость. Выучимся за счёт трудяг, оперимся, обаримся и срём родине в душу, и срём во имя какой-то там свободы, а какая это свобода-то?
— …вас кто когда об ней просил, декабристы? забыли, чем во Франции кончилось? А как кишка тонка, как по острогам разослали — тут и во глубине сибирских руд, тут и узники совести!.. А ублюдки подросли — бомбы швырять принялись — в помазанника-то! В освободителя!.. А перевешали — младшие братья подоспели, бесово отродье, и только Русь-матушка над прочими голову-то подняла, расшатали трон, опрокинули, и царя, как Стеньку какого, через всю страну только что не в клетке провезли да вместе с детишками и кокнули!
— Мы? Это мы-то царя?
— Нет, ты гляди, чего творит! Ему русским языком, а он знай своё косячит! Вы, ваше писательство, вы нехристи, сионит на антисемисте, бесово семя! В дворцах нагадили и куда первым делом пошли? Храмы пошли рушить, правду, то есть, русскую изничтожать! Что, нет? Растоптали, расплевали бога, мощи святые повытаскивали да в грязь, голь беспортошную свистнули: грабь, блуди, бесчинствуй, твоя воля, господ отныне нету, а уж Господа-то и тем боле. Всяк теперь сам себе праведник, по собственной мерке… Ан оттёр вас от руля тихий семинарист и пошёл-поехал собак к стенке одного за другим ставить. И глядь, а страна-то опять замогучела помаленьку, царством запахла, империей. Потому как порядок в мозги стал возвращаться и послушание. А послушание — это ж первый Всевышнему намёк: твои мы, боже, чьими нам ещё-то быть… А лихолетье приспело, призвал отец Иосиф отцов святых, повинился за весь народ как сумел и упросил совместно землю к благоденствию выводить…
— Да вы себя слышите? Тут-то церковь каким боком?
— Мы-то себя, умник, слышим, только и ты уж давай в кои-то веки послушай, не всё тебе, щелкопёру… Вернулся бог на Русь сталинскими стараниями. Пусть и не совсем, а вернулся. Без бога нам той войны нипочём бы не выиграть, какой тебе ещё знак нужен?
— Да нет, никакого уже больше не надо, продолжайте, пожалуйста, любопытно даже, куда заедете.
— Да прямиком бы в рай на земле и заехали, кабы не измучился избранник этакую-то махину назад, с головы на ноги ставить, кабы не скопытился, и снова шушера всякая из щелей не полезла, покуда мы космос к рукам прибирали…
— И балеты танцевали…
— И балеты, дрянь ты неблагодарная, тоже! И хоккей, представь себе, с фигурным катанием — кем это нам всё, если не Христом богом, дадено? Да только вам ведь опять свободы подавай. Вы ж о цене-то не задумываетесь. Такую страну — взять и похерить! И за что? За право жевать жвачку, какую негры жуют? А родина уродина, да?
— Ой, вот только этого сюда не приплетайте! Этот-то как раз ваш крестоносец. А уродину он у Маяка стырил.
— У вашего Маяка!
— У нашего, у нашего. Вы ж сами-то никогда ничего и не умели. На печке сидеть, ножками дрыгать — это да. А дрова рубить — вам щуку подавай, княжить — варягов кликнули. Бог понадобился — и то чужого, опро-
бованного приняли. В котором иха до сих пор не смыслите, а размахиваете только как кистенём. Да крайних ищете, кому бы этим кистенём в балду заехать. Ворам по рукам дать вас нет, мразь всякую вон из дому вымести — слабо. У вас карманы по сотому разу выворачивают, а вы жмуритесь, типа, не видим, а и видим, не наше свинячье. А они вам взамен — церквей новых, и сами в них по пасхам со свечками в кулачках: за вас, дескать, сердешных, поклоны бьём. А вы и рады: вот, мол, сообща всенощную отстоим, авось и полегчает!.. А и нет — не последняя ж пасха-то… Да я, может, за то одно бога вашего и не переношу, что променяли вы на него разум как на ту щуку…
— А ты дитя растлеваешь!
— Ах вы, твари бессовестные! Гумберта нашли, да? Романа, мать вашу, Поланского, во всех бедах виноватого? Это я-то Гумберт? Да тот свою Долору как куклу резиновую из отеля в отель таскал. Довезёт до новой кроватки — и по коням. А я?.. Да я же образчик добродетели. Я ж как монах белый. Мне если перед кем и краснеть — так перед ней одной…