Вредную, в общем, ошибочную и неправильную. Про пару беглецов — мужика же и девчонку. Спасались они от небывалого допрежь катаклизма, и горела у них земля под ногами самым, что ни на есть, синим. И не столько от катаклизма горела, сколько от осознания горемыками жуткого: суждено, дескать, им выбраться из всех попутных ужасов целыми и невредимыми, за что — в уплату ли, просто ли по судьбе — должно будет полюбить друг дружку любовью доселе неслыханной, а плодом любви тоей станет никто иной сам антихрист.
Причём пар таких бегло не одна и даже не две, а сразу энное количество. Ну, чтобы наверняка: одни не прорвутся, другие сгинут, третьих остановят — а которым-то-нибудь да и повезёт. Уберегутся, сердешные, воспылают от тягот пережитых, совокупятся и исполнят злодейский завет — породят погибель миру.
Теперь уж и не вспомню ни которые пробились, ни кого им там произвесть довелось. Помню только, недоразумевал я крепко: за коим бежать, коли ещё большую погубу земле готовите? Коли понимаете — и сердцем, и разумом, что такое есть этот самый анти-
христ — вот на фига? Ну, нам, безбожным, ещё простительно б было. Но вы, верящие в жизнь загробную — вы-то во имя чего жизни этой волшебной мир лишить норовите? Мораль, что ли, такая автору взбрела: выше, дескать, любви ничего нету, и гори оно после нас огнём, каким давеча под ногами не полыхало? Да ведь про любовь такую много уже спето. Ромео вон с Джульеттой — ничьих же душ кроме своих на кон не ставили… Что это вообще за вздор — ставить знак равенства между любовью и диаволом? Не понимаю…
Решительно, не понимаю, как только авторы могут брать такие сюжеты?
А, чтоб тебя, Тимка, с твоей сомой! И запомни, родной: убивать никого не надо. Не помеха я вам. И рожать вы будете не мстя, а надеясь. А нет — пальни мне в спину прямо сейчас, не хочу я ничего другого в этой жизни увидеть, понял ты, Тима?
И я встал, обтёр руки от блевотины и пошёл домой, чувствуя себя мишенью, которая всё сказала…
И всё-таки жизнь хороша!
И чтобы не забывать об этом всякую минуту, недостаёт порой самой малости — литра стимулятора да белых облаков по голубому небу безветренным днём.
А денёк как раз такой и стоял. Словно заказной: не тёплый даже — жаркий. До того жаркий, что Лёлька вон не выдержала и купальный сезон открыла.
Я приметил её ещё от часовни. И тут же смутился. И это уже не про желудок, а про душевное равновесие.
Дело в том, что я её видел, а она меня нет — стояла на бережку и стягивала майку, а топлес нашей Лёльки я лично прежде не лицезрел.
Ой, братцы, куда там какой-то Томке!..
Не больно смуглая и от природы, теперь, после долгой зимы, она выглядела бледней поганки. Что, сами понимаете, исключительно о цвете, а не о формах. Хотя, какие уж там формы — формочки. И всё равно мне сделалось неловко: выходило, что подглядел. Пусть даже и не нарочно. И это «не нарочно» добило окончательно: ну ты подумай — всюду чистенький! Сначала не нарочно подслушал, потом случайно подчитал, теперь вот подсмотрел нечаянно…
Пока же совесть моя пела покаяние, ничего не подозревающая кроха отшвырнула одёжку, почесалась, совсем как делают это макаки в «Мире животных», вытянула ножку, тронула воду пальчиком и пошла в неё. На носочках. И вместо чтобы отвернуться и чапать до хаты отсыпать повреждённую головушку, я оглянулся на Тимкино убежище и сиганул к ближнему кустику.
Лёлька тем временем забралась по пояс и робко и нежно, как это умеют только они (читай: теперь она одна), положилась на воду и поплыла — без единого всплеска, не больно уклюже, но достаточно умело.
А я — вот как хотите — сидел и подглядывал!
По-вашему — подглядывал, по-моему — любовался. И, видимо, вожделел, если, конечно, вы в состоянии догнать, как бесконечно много у этого склизкого понятия значений.
Которое имею в виду? А то самое: сидел и пялился на её гордо задранную головку — ничего другого мне не демонстрировалось.
Только что я, не художник, что ли? Я в момент представил себя этаким дайвингистом с камерой (зачем с камерой?), крадущимся по глыби и фиксирующим каждое её движение. И мамма мия, как хороша была она оттуда, снизу, в этой хрустальной воде, до дна просвечиваемой нашим с Дедом богом!.. Эти щенячьи гребки тоненькими ручками, эти лягушачьи толчки длинными ногами, эти… Господа! Не вынуждайте…
Ох и устроил бы я ей в другой раз за такое самовольство, но то в другой. Теперь же я и сам купался в непередаваемом наслаждении, которое заслужил каждым днём своего ни словом, ни мыком, ни помыслом не выдаваемой детям одинокости. Поэтому глаз мой особенно-то уж не браните, глазу можно…
Тогда и осенило: Лёлька — Лолита. Тот же ведь примерно возраст, та же, в общем-то, внешность, и ощущения, куда их ни прячь, примерно те же. Только никакая она не Ло — ЛЁлита. Это русский роман, чёрт меня подери!..
Да и нету никакого романа, подери он меня ещё и ещё! Я просто — в тысячный раз повторяю, а не услышите, так и в миллионный повторю — просто любовался на моё очарование, что тут такого-то уж?
А на Лопухину боровиковскую пялиться можно?
Она у меня всё детство над столом провисела. В платьюшке жёлтеньком с талией из-под груди. В кудряшках русых, озорноокая — не то наивная до беспамятства, не то хитрющая до того же самого. Я мог глазеть на неё часами. Глазеть и восторгаться, не догадываясь, что вид этой барышни формирует мои представления о красоте на всю оставшуюся…
Чего говорите? Лопухина одетая? Гут.
А на голую Афродиту или вон на Венеру Боттичелли можно?..
Кто взрослая, кто?! Вот эта прикрывающая стыд ладошкой милашка в ракушке?
Да не бывает у богинь возраста — это-то хоть вам понятно?
Где вообще проходит грань между тем, что допустимо, и тем, за что яйца откручивать, не мешкая? Правильно: по уголовному кодексу прежде прочего. Но УК карает за что? За растление. А тут кто кого растлевает? А? Она — плывет, я — зырю. Где криминал?
Да я так целомудрен, что самому стыдно.
И если представить — всего лишь представить, что, пока я прятался под кустом, в моём порочном воображении мелькнуло что-то такое, что вам в головы, разумеется, вовек не приходило, и от одного только упоминания о каковом вам тут же дурно и подташнивает, дозвольте уж и встречный вопрос: кто, милые мои обличители, повинен в том, что ей пока ещё очень и очень ещё, а мне уже слишком уже?
Я? Или всё-таки чудовищное стечение обстоятельств?
И так ли уж слишком мне уже, если…
Эх, господа! Вы-то все с вашими кодексами — где?
Где позорный столб, к которому собираетесь прислонять? Где весь ваш в триста слоёв обклеенный правилами и условностями свет? Ау! Верните-ка всё назад, и я сам, не доводя до розог и линчевания, признаю, что был неправ, что бес попутал…
Всё признаю. И сам себе петлю на шею накину, и от табуреточки сам оттолкнусь — только верните всё на свои места.
И дайте этой девочке свободу настоящего выбора. А там уж и поглядим…
А шить мне гумбертовщину — шейте, милые, шейте, коли заняться больше нечем…
А заодно, если уж такие умные, придумайте, куда теперь Гумберту вообще деваться…
И врубайте Дашкевича — из «Собаки Баскервилей» — немедленно!
Нету? Ну, не знаю, сами тогда чего-нибудь губами набубните, если вы хоть на это ещё способны — саспенс у нас по ходу…
Я не видел ни как он вышел из леса, ни даже откуда взялся — здоровенный, в полтора меня, мишка. Чёрный как дьявол. Или как гималайский. Вот откуда здесь гималайские? С другой стороны, если уж партизаны забредают, ему сам бог велел: хозяин, как-никак…
А долбаный гризли — да и не гризли, наверное, никакой, я их отродясь не видел, мне слово нравится — лениво плёлся по бережку прямиком к Лёльке.
Я вам не пифия, и о намерениях зверюги мог лишь догадываться. Но что-то подсказало: намерения у зверюги отвратительные. И пока подсказывало, этот локис добрался до воды и нетерпеливо затоптался, зачерпывая лапой. Точно пытался подгрести девчонку поближе, в то время как дурёха лежала себе на спине и тоже потихоньку гребла навстречу гибели…