— Лёль, не юли. Я же вижу…
— Да чего ты видишь-то? Хочешь, чтобы будила и разрешения спрашивала пойти пописать? Ладно, буду!
— Ты давай на глотку не бери. Не надо мне твоих спросов. Только сама уже должна понимать, что бывают шаги, о которых советоваться хотя бы надо…
Чего горожу? Какие ещё шаги? Они что — ко мне сначала должны были прийти? Как, мол, смотришь на то, чтобы мы тут разок-другой… Бред!..
— Ну хорошо! — и она выпрыгнула из постели и сама запалила керосинку. — Давай воспитывай.
— Тихо, тихо, — вскипел и я и даже подпустил провокационного. — Тима разбудишь.
— А давай! Давай и его разбудим! И Деда приволокём! Тут же вон какое! — и рывком отбросила одеяло: простыня, как и сорочка племяшки, была в буро-красных пятнах безальтернативного происхождения.
Обескураженно — очень точное слово. Весь кураж, весь педагогический мой запал испарились в мановение ока. Я и сказать-то не знал что…
Выходит, они прямо тут, у меня под боком?.. Вот это уже сто один в их пользу! Просрал ты свой час, искуситель.
— Всё понятно? — она с размаху бухнулась обратно, натянула одеяло до самого носа и носом к стене.
Ей хотелось зареветь, а слёзы не текли. Отчего и колотило дурёху так, что ножка у кровати постукивала. Ну понятно. Чего слёзы-то теперь лить? Стряслось и стряслось. Не ты первая, не ты и… хотя насчёт последней как раз в точку… Только давай уж плакать и впрямь не будем. Жизнь это. Обычная жизнь. Наплачешься ещё…
И абсолютно в своей манере я типа посочувствовал:
— Как же это тебя угораздило-то, девонька?
И тогда Лёлька села, уставилась на меня влажными глазищами и вот только что не по складам отчеканила:
— Ты чо — совсем придурок? Это месячные.
И обескураженность моя уступила место ступору. Полнейшему. Мало чем отличимому от паралича.
Ну, конечно же, месячные, кретин! Девку накрыло, а ты с догадками своими паскудными. Что ж тебя в крайности-то вечно, а, Палыч? Сколько можно жить по закону безумного обострения предлагаемых обстоятельств? Он для сцены, специальными людьми придуманный, а ты его к жизни на каждом шагу приладить пытаешься, Несчастливцев доморощенный! Хватит уже слонов-то из мух кроить!
(«А мух, кстати — мух-то я с самой поляны не видал. Ни одной. К чему бы это, а? — Ты чего? Опять? Да чёрт с ними, нашёл тоже время! — Нет, ну все-таки…»)
Регулярные утраты дара речи хороши тем уже одним, что время от времени этот чудесный дар таки возвращается.
Я улыбнулся Лёльке, как Львенок Черепахе:
— Да ты что!.. В первый раз, что ли?
— Ну да.
Воистину: материальна мысль. Стоило задуматься о пикантном назначении подведомственного контингента, как мать-природа откликнулась самым буквальным образом: объект к эксплуатации готов.
Тьфу, мерзость какая!.. Это же Лёлька, вот как ты можешь? Затыкай давай думалку! Сказано же (и явлено): материальна, материальна, материальна!..
— Да-а-а… Дела… (Прозвучало бессмысленно, как «потолок, что ли, покрасить?»)
Она не ответила.
— А ты это… сама-то… ничего?
— Нормально. Живот только болит.
— Ну, уж это как водится.
— Ты-то откуда знаешь?
— От верблюда… Терпи, коза…
А вообще: когда это у них начинается?
Понятно, что у каждой по-своему. Но какой-то общий регламент всё же предусмотрен, нет?..
Поздравляем-с, Андрей Палыч! Жил-жил, а ни хрена не набрался. Вот и доверяй тебе подростков. А ты в элементарной ситуации демонстрируешь полнейшую некомпетентность, если не сказать беспомощность.
— Погоди, — я вспомнил Дедов наказ, — ваты принесу… Бинт у тебя где? Остался ещё? Тампон сварганим…
— Я сама.
— Конечно сама! Я просто знаю, где лежит.
И метнулся в сени к коробу-аптечке.
Вернулся — она бельишко уже скомкала:
— Застираю пойду…
— Постой-ка, — мне не терпелось искупить свою непролазную тупость, — это холодной надо. Щас замочим. Ты лежи пока, найдёшь, чего перестелить?
— Да я и хотела потихоньку, нет — вскочил: чего? куда?
— Откуда ж я знал?
— Ну если говорят не дёргайся, так ты спи и не дёргайся!
— Ладно, всё уже… Укладывайся тут, я за водой…
Но двери отворить не успел.
— Вы чего орёте? — на пороге в одних трусах, щурясь на лампу, стоял Тим.
— Орём и орём, тебе-то что? Иди досыпай, — рассекретивший Лёльку, я готов был оберегать её тайну любыми средствами, включая откровенную грубость.
А та улики под кровать запинала, и уже из-под одеяла:
— Да чего-чего — сердце у него опять прихватило, вот и бродит по дому, лекарства ищет, табуретки роняет. Ты иди, Тим, нашли уже всё.
Женщина! — мысленно поаплодировал я. Они что — сразу такими родятся или где? Сущий же ангел:
— А ты таблетки выпил? — и ресничками хлоп. — Ну и баиньки давай, переполошил вон всех…
И это ещё с скрюченным животом. Представляю, что бы она на здоровую голову отчебучила.
— Точно не крякнешь? — недоверчиво осведомился Тимур.
— Да всё пучком, отпускает уже, — добил я Лёлькину отмазку. — Прорвёмся.
— Ну и ладно, не хотите, не говорите…
И закрыл дверь, вызывающе пожурчал в нашу парашу и полез к себе на антресоли.
Вот так вот: и этот меня взрослей!
На рывок к озеру и обратно ушло минут десять. По дороге шайку из бани прихватил. Лёльку застал уже под новым пододеяльничком — чисто старушечьим, тёмно-синим в вылинявший цветочек. Сгрёб выпачканное и на цыпочках в сени. Залил, прикрыл сверху фанеркой, чтобы Тима ненароком не перепугать, и назад, в горницу.
Ангел был отчаянно бледен, но умиротворён.
— Отмокает, — похвастал я.
— Ну и хорош гоношиться, я утром встану, сама всё в порядок приведу.
— Разберёмся, — похвалил я как бы обоих, поцеловал страдалицу в лоб, вырубил свет и полез на свой командный пункт, и уже оттуда: — Напугалась-то сильно?
— Да как сказать. Растерялась больше… Нет, я знала, конечно, в школе просвещали, но первая мысль: от свёклы! Ну, помнишь, позавчера салат делала?.. Вот эт привет, думаю. А оно прям по ноге… Ну палец и резанула…
— Нарочно, что ли?
— Да да!
— Зачем?
— Чтобы типа искать, чем завязать, а вы не докапывались.
— Эх и дурочка!
— Чего дурочка! Сам-то, небось, когда нафунишь, сразу красный как рак.
— Это совсем другое.
— А я и говорю: совсем другое, понимать же надо!
А я и понимал. Уже.
— Не спишь?
— Не-а…
— Прикинь, а Дед-то — знал, что у тебя сегодня начнётся…
Нет, правда красавец! Прямым ведь текстом предупредил, а я лох лохом. Увидал пальчик порезанный, и — бинтик из кармана: а вот! а у меня наготове! а иди-ка сюда, перевяжу! Клоун…
— Конечно знал. Он всегда всё знает. В прошлый раз говорит: карандаши в буфете, в ящике, позади всего. А через час гляжу — Тим весь дом переворачивает. Я даже спрашивать не стала, достаю, он: как догадалась? А потом закивал: да, да, ясно, спасибо…
— Да уж, не соскучишься… Ладно, спи давай.
— А теперь и не хочется чего-то.
— Может, чаю тебе горячего?
— Да ну. Опять ведь припрётся допросы чинить.
— Тимка, что ли?
— Да кто же…
— И то верно. Утром почаёвничаем. Спи, Лёль…
— Ага.
И минут через пять:
— Дядька до-обрый!.. Заботливый такой…
Я не ответил.
Очнулся к полудню. Захворавшая просыпаться и не помышляла. Вот и ладненько, пускай, — подумал я, мысленно поправил на ней одеяльце и побрёл растапливать самовар.
Снаружи моросило: ну ясно, с чего дрыхнем. Тимки тоже было не слыхать. Завтракал я поэтому в одиночестве. Без особого аппетиту, но с распирающим во все стороны чувством честно выполненного долга: сказал же, пригляжу, вот и приглядываю!..
А дождь всё не переставал. А Лёлька всё дрыхла.
Прибегал мокрый Кобелина. Просунул морду, обтряхнулся, шумно подышал свисающим чуть не на грудь языком и поминай как звали. Наверное, Тимку искал да не нашёл — не то обидевшись на наш с Лёлькой ночной заговор, не то занятый чем-то ему одному ведомым, племяш настырно не спускался со своего убежища.