Платнер только что вернулся в свою лавку.
Глаза у него блестят, он выпячивает грудь.
– Я нашел то, что нужно. Повозка, крытая брезентом. Груз будет в ней совершенно не виден. Здоровенная ломовая лошадь. Править будет Андреев: в Польше он был батраком на ферме… Это займет больше времени, зато уж наверняка всюду проедем.
LXXXIII. Воскресенье 9 августа. – Встреча на плато
На колокольне церкви св. Духа бьет полночь. Телега зеленщика шагом едет по пустынным улицам южного предместья и выезжает на Эшское шоссе.
Под толстым брезентом, пристегнутым со всех сторон, полная темнота. Платнер и Каппель, сидя сзади, тихо разговаривают, прикрывая рот рукой. Каппель курит; иногда видно, как перемещается огонек его папиросы.
Жак забился в самую глубь повозки. Примостившись между двумя кипами листовок, согнувшись, стиснув руками колени и сцепив пальцы, сосредоточенно думая о своем в этом мраке, он старается, чтобы побороть свое возбуждение, сидеть неподвижно, с закрытыми глазами.
До него доносится заглушенный голос Платнера:
– Теперь, дружище Каппель, подумаем о себе. Аэроплан – ночью… Сможем ли мы втроем спокойно уехать обратно в нашей повозке? Не потревожат ли нас, не спросят ли, что мы тут делаем… Как по-твоему? – добавляет он, наклоняясь в глубь повозки.
Жак не отвечает. Он думает о посадке… А о том, что случится после на земле с теми, кто останется в живых, он…
– Тем более, – продолжает словоохотливый Платнер, – что даже в том случае, если мы спрячем телегу в кустах… Надо будет отослать Андреева с повозкой еще до появления аэроплана, сразу после того как мы выгрузим листовки, чтобы он успел выехать на шоссе до рассвета.
Жак уже видит себя на аэроплане… Он высовывается из кабины… Белые листки кружатся в пространстве. Луга, леса, стянутые войска… Листовки тысячами разлетаются над полями сражений. Трещат выстрелы. Мейнестрель оборачивается к нему. Жак видит его окровавленное лицо. Улыбка Пилота как бы говорит: "Ты видишь, мы несем им мир, а они стреляют в нас!.." Аэроплан с пробитым крылом спускается, планируя… Заговорят ли об этом газеты? Нет, на прессу надет намордник. Антуан не узнает. Антуан никогда не узнает.
– А мы? – спрашивает Каппель.
– Мы? Как только аэроплан будет нагружен, мы уберемся восвояси, каждый в свою сторону, кто куда.
– All right[93], – произносит Каппель.
Повозка, как видно, едет сейчас по ровной дороге, потому что лошадь побежала мелкой рысью. Высокий, легко нагруженный кузов покачивается на рессорах, и от этого мерного покачивания в темноте хочется молчать, хочется спать. Каппель гасит папиросу и вытягивает ноги на тюках.
– Спокойной ночи.
Через минуту Платнер ворчит:
– Андреев – идиот. При такой езде мы явимся слишком рано, верно?
Каппель не отвечает. Платнер оборачивается к Жаку:
– Чем раньше мы приедем, тем больше риска, что нас заметят. Как по-твоему? Ты спишь?
Жак не слышит. Он стоит посреди зала. На нем та холщовая блуза, которую он носил в исправительной колонии. Перед ним полукругом сидят офицеры члены военно-полевого суда. Высоко подняв голову, он Говорит, отчеканивая каждый слог: "Я знаю, что меня ждет. Но я пользуюсь последним остающимся у меня правом: вы не казните меня, прежде чем не выслушаете!" Это большой средневековый зал какого-то здания суда с нарядным потолком, состоящим из отдельных маленьких клеток, украшенных резьбой и позолотой. Председательствует генерал: он сидит на возвышении посреди судилища. Это г-н Фем, директор исправительной колонии в Круи. Доброволец, конечно, и уже генерал… Такой же, как прежде, молодой, светловолосый, с круглыми щеками, чисто выбритыми и напудренными, в блестящих очках, скрывающих взгляд. На нем нарядный черный мундир с галунами, отделанный каракулем. Ниже, за маленьким столиком, сидят рядом два старика инвалида; грудь у них увешана медалями. Они безостановочно пишут. Их деревяшки вытянуты под столом. "Я не хочу оправдываться! Тот, кто поступает согласно своим убеждениям, не нуждается в этом. Но пусть все присутствующие здесь услышат истину из уст человека, который идет на смерть…" Его рука сжимает стоящую перед ним полукруглую балюстраду. Все присутствующие… Он чувствует позади себя бесконечное множество поднимающихся амфитеатром скамей, переполненных зрителями, как на велодроме. Женни здесь. Она сидит одна, на краю скамьи, бледная, рассеянная, в розовато-лиловом переднике и с детской колясочкой. Но он старается не оборачиваться. Он говорит не для нее. Он говорит и не для той странно молчаливой массы, внимание которой давит его, словно тяжелый груз. Он говорит даже не для офицеров, которые не сводят с него глаз. Он говорит исключительно для г-на Фема, так часто унижавшего его в былые времена. Огненным взглядом он впивается в бесстрастное лицо, но не может ни на секунду уловить ответный взгляд. Да и открыты ли у него глаза? Блеск очков, тень от кепи мешает удостовериться в этом. Жак так хорошо помнит злой блеск в глубине этих маленьких серых глазок! Нет – судя по застывшим чертам лица, веки упрямо опущены. Каким одиноким чувствует себя Жак в присутствии директора! Он один во всем мире, со своей собакой, с хромым пуделем, которого он подобрал в гамбургских доках… Вот если бы Антуан пришел, уж он-то заставил бы г-на Фема открыть глаза! Каким одиноким чувствует себя Жак! Один против всех. Генерал, офицеры, инвалиды, эта безыменная толпа, даже Женни, – все видят в нем обвиняемого, который должен дать отчет в своих действиях. Какая насмешка! Он выше, чище каждого из тех, кто присвоил себе право судить его! Он противостоит всему обществу в целом… "Есть закон, который стоит выше вашего закона: закон совести. Моя совесть говорит громче, чем все ваши кодексы… У меня был выбор между бессмысленной жертвой на ваших полях битвы и жертвой во имя протеста, во имя освобождения тех, кого вы обманули. Я выбрал! Я согласился умереть, но не для того, чтобы служить вам! Я умираю потому, что вы не оставили мне иного средства борьбы – борьбы до конца – и за то единственное, что, вопреки разжигаемой вами ненависти, все еще имеет для меня значение: за братство людей!" В конце каждой фразы маленькая, вделанная в пол загородка сотрясается под ударом его сжатого кулака. "Я выбрал! Я знаю, что меня ждет!" Взвод целящихся в него солдат внезапно возникает в его воображении и вызывает дрожь. В первом ряду он узнал Пажеса и Жюмлена. Он поднимает голову и снова оказывается в зале. Видение взвода было до того отчетливо, что лицо его еще искажено волнением, но ему удается превратить эту гримасу в презрительную усмешку. Он по очереди оглядывает офицеров. Он смотрит на г-на Фема; смотрит на него пристально, как смотрел, бывало, когда с тоской и вызовом старался разгадать, что скрывается за постоянным молчанием директора. Громко, язвительно он бросает: "Я-то знаю, что меня ждет! Ну, а вы – вы знаете, что ожидает вас? Вы считаете, что у вас сила? Да, сегодня это так! С помощью нескольких пуль, выпущенных по вашей команде, вы можете заставить меня замолчать, – гордитесь этим. Но, уничтожив меня, вы ничего не остановите! Действие переживет меня! Завтра оно принесет такие плоды, о каких вы и не подозреваете! И даже если мой призыв не найдет отклика, все равно народы, которые вы утопили в крови, скоро поймут и опомнятся! После меня против вас восстанут тысячи людей, подобных мне, сильных сознанием своей сплоченности! Рядом с вами и вашими преступными установлениями поднимаются человеческая солидарность и духовные силы, перед которыми бессильны самые жестокие ваши репрессии! Прогресс, будущее мира неуклонно работают против вас! Международный социализм движется вперед. Быть может, на этот раз он споткнулся. И вы варварски воспользовались его ошибкой. Да, вам удалось провести вашу мобилизацию! Но не обольщайтесь этой жалкой победой! Вы не повернете ход истории в свою пользу. Интернационализм неизбежно восторжествует над вами! Восторжествует на всей земле! И не моим трупом удастся вам загородить ему дорогу!" Глаза Жака испытующе смотрят на лицо г-на Фема. Слепая маска, восковая маска. Неопределенная улыбка Будды, равнодушная, непроницаемая. Жак дрожит от гнева. Во что бы то ни стало прийти в соприкосновение с этим человеком, с врагом! Хоть раз заставить его взглянуть! Он резко кричит: "Господин директор, посмотрите на меня!"