– Но мы тоже говорим.
– Нет. Совсем по-другому… Мама оправдывает все преступления этих четырех лет, лишь бы прикрывались именем патриотизма! Мама их одобряет! Мама убеждена, что дело союзников – единственное правое, единственное справедливое дело! И что война должна длиться до тех пор, пока Германия не будет стерта с лица земли! Кто не согласен с ней – тот, значит, плохой француз… А те, кто доискивается истинных причин бедствия и кто возлагает всю ответственность за него на капитализм, те в ее глазах…
Антуан слушал с удивлением. То, что открылось ему в этих признаниях, настроение Женни, ее взгляды, эта переоценка ценностей – словом, перемены, совершившиеся под посмертным влиянием Жака, – заинтересовало Антуана куда больше, чем изменения в характере г-жи де Фонтанен. Он чуть было не сказал ей в тон: "Я тоже боюсь за мальчика". Ибо он с тревогой спрашивал себя, не создаст ли происшедший в Женни переворот (который, впрочем, по его мнению, не мог не быть несколько искусственным, несколько поверхностным) опасной атмосферы вокруг Жан-Поля; во всяком случае, более опасной для развития маленького существа, чем праздность дяди Дана или близорукий шовинизм бабушки.
Они вышли на залитую солнцем полянку, откуда была видна калитка виллы Тибо. Рассеянным взглядом озирал Антуан знакомые места, и ему казалось, будто он видел их в отдаленном прошлом, в какой-то прежней своей жизни.
Однако все оставалось неизменным, таким же, как было: широкая аллея с высокими обочинами и, в перспективе, величественная громада виллы; небольшая площадка перед домом, с круглым фонтаном, который пускали только по воскресеньям; цветочные клумбы, живые изгороди, белые перила, и дальше, под низко нависшими ветвями старых деревьев отцовского сада, калиточка, где Жиз, тогда еще девочка, поджидала его возвращения. Казалось, война здесь ничего не коснулась…
Женни остановилась.
– Мама целых три года ежедневно соприкасается со страданиями, порождаемыми войной… И, знаете, ее как будто уже ничто не способно тронуть, до того она очерствела, занимаясь этим возмутительным ремеслом.
– Возмутительным?
– Да, – сурово подтвердила Женни. – Ее ремесло заключается в том, чтобы лечить и ставить на ноги молодых людей с единственной целью – снова послать их на убой! Совсем так, как зашивают распоротое брюхо лошади пикадора, чтобы снова вывести ее на арену! – Она нагнула голову, но вдруг, как будто спохватившись, смущенно повернулась к Антуану: – Я вас шокирую?
– Нет!
Это "нет" сорвалось с губ так непроизвольно, что Антуан сам удивился; удивился тому, что сейчас ему бесконечно более чужд патриотизм таких, как г-жа де Фонтанен, чем негодование и суровые обличения таких, как Женни. И, вспомнив о Жаке, он повторил в тысячный раз: "Насколько ближе он был бы мне сейчас, чем прежде!"
Они вошли в парк.
Женни вздохнула; ей было жаль расставаться с Антуаном. Она нежно улыбнулась ему.
– Как я вам благодарна… Как хорошо поговорить от всей души.
X. Свидание в госпитале с г-жой де Фонтанен
Чугунная с резьбой калитка виллы (с вычурной монограммой О.Т., еще сохранившей почти всю свою позолоту) была открыта. Колеса санитарных карет проложили глубокие колеи в аллеях, где не осталось и следа тонкого гравия, который каждое утро по распоряжению г-на Тибо разравнивали граблями. Сквозь ветви был виден освещенный солнцем фасад дома, в открытых окнах весело бились новые занавески в красную полоску.
– Вот оно, мое царство, – бельевая, – сказала Женни, показывая на старый каретный сарай. – Я ухожу… Пройдите через веранду и поверните направо, в контору. Мама там.
Оставшись один, Антуан решил передохнуть. Каждый куст, каждый изгиб аллеи, на который падал его взгляд, снова становился родным. Звуки пианино, которые временами доносились до него, напомнили ему вдруг далекое прошлое: Жиз на высоком табурете, о косой за плечами, неверными пальчиками разыгрывает гаммы, повинуясь бдительному взору старушки Мадемуазель и властному ритму метронома.
Через густую листву он увидел оживленную, как на гуляний, толпу: молодые люди в бескозырках и в серых фланелевых пижамах, рассевшись на ступеньках террасы, болтали, греясь на солнце. Другие играли в карты на садовых столах или читали газеты. Двое солдат в синих форменных штанах и обмотках, в одних рубашках, подрезали на лужайках газон, и Антуан узнал раздражающее щелканье катка. Немного подальше, под старым буком, несколько выздоравливающих солдат плескались у фонтана, и слышно было, как подставленные под струю котелки стукаются о брюхо бронзовой лягушки.
При виде незнакомого военного врача солдаты, сидевшие на ступеньках, встали, отдавая честь. Антуан поднялся по лестнице. Веранду застеклили и превратили в зимний сад. Здесь было жарко и душно, как в оранжерее. Тут лежали больные, которые по состоянию здоровья не могли еще выходить. Налево стояло пианино – то самое старенькое пианино из светлого ореха, на котором в детстве упражнялась Жиз. Солдат, сидя на табуретке, тыкал непослушным пальцем в клавиши, стараясь подобрать припев "Мадлон". Пианино замолкло, игравший поднес руку к бескозырке – отдать честь военному врачу. Антуан прошел в гостиную, пока еще безлюдную и тихую. Она стала похожа на вестибюль отеля. Кресла и стулья стояли вокруг четырех ломберных столов.
Дверь в кабинет г-на Тибо была закрыта. На пришпиленной кнопками картонке Антуан прочитал "Канцелярия". Он вошел. И сначала никого не увидел. В комнате все осталось по-прежнему: большой дубовый стол, кресло, книжные шкафы торжественно красовались на своих привычных местах. Но кабинет был перегорожен ширмами. Когда хлопнула дверь, стрекот пишущей машинки затих, и голова юноши выглянула из-за ширмы. Разглядев вошедшего, юноша радостно воскликнул:
– Господин доктор!
Антуан недоуменно улыбнулся. Говоря по правде, он не сразу узнал юношу, который бросился ему навстречу; но сообразил, что это, должно быть, Лулу, младший из двух сирот с улицы Вернейль, мальчик, которому он когда-то, очень давно, вскрыл нарыв на руке. (Уезжая в начале войны из Парижа, Антуан поручил обоих ребят Клотильде и Адриенне. Он смутно припоминал, что г-жа де Фонтанен, как ему сообщили, устроила мальчика в госпитале.)
– Как ты вырос! – сказал Антуан. – Сколько же тебе лет?
– Призыва двадцатого года, господин доктор.
– А что ты здесь делаешь?
– Сначала работал письмоносцем, а теперь веду переписку.
– А брат?
– В Шампани… Был ранен, – вам писали, да? В руку. В апреле семнадцатого года под Фимом. Его призвали в шестнадцатом году… Ему оторвало два пальца… К счастью, на левой руке.
– И он вернулся на фронт?
– Ну, этот умеет выкручиваться! Пристроился к метеорологической службе. И теперь может быть спокоен. – Лулу посмотрел на Антуана с любопытством и жалостью и пробормотал: – А вы… Это газ, да?
– Да, – ответил Антуан.
Он устало опустился в низенькое кресло с золочеными гвоздиками, обитое гранатовым плюшем, которое напомнило ему детство.
– Такая пакость эти газы, – заявил Лулу серьезно, как взрослый. По-моему, это просто нечестно… не по правилам…
– Госпожа де Фонтанен у себя? – перебил его Антуан.
– Она наверху… Я ей сейчас скажу… Мы ждем новую партию раненых; приходится ставить койки всюду.
Антуан остался один. Один на один со своим отцом. Властный дух г-на Тибо обитал еще в этой комнате. Он исходил от каждой вещи, даже от самого их расположения, раз и навсегда установленного: от чернильницы с серебряной крышечкой, от лампы на письменном столе, от вытиралки для перьев, от барометра на стене. Дух столь неистребимый, что перестановка мебели или новые ширмы, поставленные поперек комнаты, не могли вытравить его: он упрямо витал здесь, в этом доме, который в течение полувека наполнял своим всеподавляющим господством старый Тибо. Стоило Антуану взглянуть на дверь, выкрашенную под дуб, и сразу же он слышал, как под рукой отца она хлопала с каким-то особенным незабываемым звуком: яростно и вместе с тем сдержанно и осторожно. Стоило ему взглянуть на протоптанный посредине ковер, и сразу же вспоминался отец в визитке с развевающимися фалдами: вот он грузно шагает от книжных шкафов к камину и обратно, заложив за спину большие узловатые руки и полузакрыв глаза. И достаточно было взглянуть на копию с картины Бонна "Христос" и на кресло под ней, теперь никем не занятое, с вытесненными на коже инициалами, как он сразу ощущал присутствие г-на Тибо: вот он тяжело усаживается в любимое кресло, сутулится и, задрав вверх бородку, обращается к назойливому посетителю; вот он, прежде чем заговорить, снимает пенсне и кладет его в жилетный карман четким и сосредоточенным жестом, напоминающим крестное знамение.