– Ты совсем захлопоталась, милая хозяюшка, – заметил Антуан, оглядывая стол.
– Через десять минут все будет готово. Вот только салфетки найду.
– Я сам поищу.
Чуть ли не всю бельевую занимала складная кровать, – ее так и не сложили, не прибрали. В ямке матраса Антуан увидел четки. На стульях в беспорядке лежала одежда.
"Почему она не ночует в угловой комнате?" – подумал он.
Антуан открыл дверцы одного шкафа, затем второго, третьего. Все три шкафа были набиты новым бельем. Тут были простыни, наволочки, купальные халаты, тряпки, фартуки. Стопки белья – не распакованные еще и перевязанные красной тесемкой. Он пожал плечами. "Какая нелепость. Оставить только самое необходимое. Все прочее на продажу!" Однако он притянул к себе стопку салфеток и вытащил две.
"Знаю почему! Она просто не хотела ночевать в той комнате, потому что там жил раньше Жак…"
Он шел по коридору медленным шагом, рассеянно ощупывая стены, выкрашенные масляной краской, приоткрывая двери и с любопытством заглядывая в комнаты, будто осматривал чью-то незнакомую квартиру.
В передней он остановился перед двустворчатой дверью, которая вела в его приемную. Он колебался. Наконец повернул ручку двери. Ставни были закрыты. Мебель, покрытую чехлами, сдвинули к книжным шкафам. Комната казалась поэтому еще больше. Солнце пробивалось между щелями ставен, и в рассеянном свете кабинет был похож на огромную провинциальную гостиную, куда хозяева заходят только по случаю приезда гостей.
Ему вспомнились последние дни июля 1914 года, газеты, которые приносил Штудлер, споры, тревоги… И посещения Жака. Кажется, Жак приходил к нему вместе с Женни? Не в самый ли день мобилизации?
Прислонившись к косяку, он потихоньку внюхивался в здешний запах – это был все тот же запах, но более стойкий, более крепкий, чем в других комнатах, а также какой-то другой, душистее… Посредине стоял большой, министерский письменный стол, накрытый простыней и оттого похожий на детский катафалк.
"Что они здесь нагромоздили?"
Наконец он решился войти и приподнял простыню. Весь письменный стол был завален пачками газет и брошюрами. Сюда с первых же дней войны консьержка сносила кипы справочников, множество каталогов, газет, журналов, а также проспектов, которые присылали ему лаборатории.
"Чем же здесь все-таки пахнет?" – повторял он про себя. К привычному запаху примешивался какой-то другой, тяжелый, немного напоминавший аромат бальзама.
Антуан машинально разорвал бандероль с каким-то медицинским журналом, перелистал его. И вдруг он подумал о Рашели. Почему не об Анне? Ведь он не вспоминал о Рашели уже многие месяцы. "Что с ней сталось? Где она теперь? Должно быть, в тропиках со своим Гиршем, далеко от Европы, далеко от войны". Он отложил на камин несколько брошюр, чтобы взять их с собой в Мускье. Сейчас в этих журналах засели сплошь старые врачи, не подлежащие мобилизации. Им-то лафа! Вот они и пользуются и печатают всякую заваль!.. Он пробегал глазами оглавления. Изредка попадалась статья, присланная из фронтового госпиталя: какой-нибудь молодой врач, урвав свободный час, описывал интересный случай из своей практики. Главным образом хирург… Хоть в чем-то война пошла на пользу: хирургия двинулась вперед. Он копался в этой куче, вытаскивал наудачу какую-нибудь брошюрку и бросал на камин. "Если бы только я мог дописать статью насчет заболеваний дыхательных органов у детей, Себийон, конечно бы, ее напечатал в своем журнале".
Пакет, оклеенный разноцветными марками, не похожий на другие, привлек его внимание. Антуан взял его в руки и понюхал; снова он почувствовал этот странный аромат, который уже привлек его внимание, а теперь разбудил любопытство; поводя ноздрями, он прочел на конверте фамилию отправителя: "Мадемуазель Бонне. Госпиталь в Конакри. Французская Гвинея". Марки были проштампованы мартом 1915 года. Три года назад. В недоумении вертел он пакет в руках, взвешивал на ладони. Лекарство? Духи? Он разорвал бечевку и высвободил из бумаги ящичек прямоугольной формы из какого-то коричнево-красного дерева, плотно забитый гвоздями. "Хм. А как же он открывается?" Антуан поискал глазами какой-нибудь инструмент. Чуть было не отложил ящичек, но вспомнил, что в кармане у него нож, привезенный еще с фронта. Лезвие со скрипом скользнуло по краю ящичка; легкий нажим – и крышка подалась. Одуряющий запах коснулся его ноздрей, запах восточного курения, ладана, мирры, запах знакомый, но которого он, однако, не мог узнать. Осторожно, кончиками пальцев он раздвинул слой опилок: показались маленькие желтоватые шарики, блестящие, но запыленные. И вдруг прошлое ударило ему прямо в лицо: эти желтые зерна – ожерелье из янтаря и мускуса! Ожерелье Рашели!
Он держал ожерелье между пальцами и бережно перетирал зерна. Взгляд его затуманился. Рашель… Ее белоснежная шея, завитки на затылке… Гавр, ее отъезд на "Романии" ранним утром… Но откуда это ожерелье? Кто такая мадемуазель Бонне из Конакри? Март 1915 года… Что все это означает?
Услыхав шаги в коридоре, он быстро спрятал ожерелье в карман. Жиз искала его, пора было завтракать. Она остановилась на пороге, втянула воздух.
– Как странно пахнет!
Антуан накинул простыню на груду брошюр и лекарств.
– Они ведь сюда свалили все лекарства.
– Ты идешь? Все готово.
Он пошел за ней. Ладонь чувствовала, как теплеют в кармане холодные зерна. Он думал о золотисто-белой коже Рашели.
IV. Антуан и Жиз завтракают вдвоем на Университетской улице
Когда они уселись рядом в конце длинного стола, Жиз набралась храбрости:
– А теперь поговорим серьезно о твоем здоровье.
Антуан поморщился. Он вообще сам охотно говорил о себе, о своей болезни, о своем лечении, но ему было приятно, чтобы его просили рассказывать, и поэтому он не спешил отвечать на ее вопросы. Он сразу заметил, что вопросы были неглупые. Оказывается, их маленькая Жиз, к которой он всегда относился как к ребенку, за три года работы в госпитале набралась кое-каких знаний. С ней можно было поговорить о медицине. И это еще больше сблизило их. Видя, как внимательно она слушает, Антуан подробно описал свой "случай", все фазы, которые прошла его болезнь за последние месяцы. Если бы Жиз отнеслась к его рассказу легкомысленно или наговорила ему кучу ободряющих слов, он, возможно, преувеличил бы свои опасения. Но она слушала с таким напряженным вниманием, смотрела таким озабоченным, испытующим взглядом, что он перешел на самый успокоительный тон и заключил:
– В конечном счете я выкарабкаюсь. (Он и в самом деле в глубине души думал так.) Как скоро, правда, неизвестно, – с надеждой добавил он, улыбаясь. – Выкарабкаться-то я выкарабкаюсь… Только вот – поправлюсь ли совсем? Вообрази, что я останусь калекой, с больной гортанью или с поврежденными голосовыми связками, смогу ли я работать тогда, как прежде? Пойми, мне мало одного сознания, что я останусь жить. Меня нисколько не прельщает перспектива вести существование получеловека. Я должен быть уверен в том, что буду так же здоров, как прежде! Но это как раз менее вероятно!
Жиз перестала жевать, чтобы лучше слушать, лучше вникнуть в его слова. Она не мигая смотрела на него круглыми, удивленными глазами, детскими и преданными, как у существ примитивных. Нежность, внимательность, которых он был лишен в течение последних лет, казались ему сейчас особенно сладостными. Он засмеялся тихо, с надеждой:
– Менее вероятно, но не невозможно. При упорстве нет ничего невозможного!.. До сих пор я добивался всего, чего сильно желал. Почему же мне не удастся на сей раз?.. Я хочу выздороветь. И выздоровею.
При последних словах он повысил голос, закашлялся и вынужден был замолчать. Приступ был очень сильный и длился несколько минут, а Жиз тем временем, склонившись над тарелкой, украдкой наблюдала за ним. Она пыталась успокоить себя: "Он добьется того, чего захочет. Он будет лечиться. Он выздоровеет".