Кроме Попруженко и Кириллова физику преподавал Базилевич, принимавший у меня вступительные экзамены. Но он числился профессором на Соцвосе, и я его лекций не слышал.
Я не собираюсь описывать всех преподавателей физмата, их было много — и каждый по своему интересен. Но о профессоре неорганической и физической химии Дмитрии Сергеевиче Добросердове расскажу — он был особенным.
И главная его особенность состояла, вероятно, в том, что он очень интересно читал. Его самого увлекало то, что он излагал. Скучные химические формулы становились событиями, окаменевшие факты — процессами. Он говорил об истории открытий — и современная точная наука превращалась в захватывающую авантюру, в которой полумистическая алхимия и полуслепая ятрохимия, нащупывая таинственные законы природы, творили из самих себя строгое знание. Поиски философского камня оборачивались на его лекциях научным приключением.
На старших курсах Дмитрия Сергеевича сменил профессор Богатский — он читал органическую химию, научно гораздо более организованную, чем неорганическая, но делал это так педантично и скучно, что мы ее только сдавали, не усваивая и не запоминая. И уж — тем более — не восхищаясь.
Лекции Добросердова заставили меня увлечься книгами по истории химии, как авантюрными романами. Вряд ли в другой науке могло найтись столько рискованных приключений и личных драм! Я так начитался, что у нас с профессором даже произошла небольшая стычка.
— Дмитрий Сергеевич, можно вопрос? — обратился я к нему на одной лекции.
Он разрешил — и я продолжал:
— Вы говорили, что одной капли синильной кислоты достаточно, чтобы убить лошадь, а две капли смертельны для любого человека.
— Совершенно верно, — подтвердил Добросердов и вежливо осведомился: — А у вас есть возражения?
— Не у меня, а у великого химика Карла-Вильгельма Шееле, открывшего синильную кислоту.
И я с торжеством прочел цитату из дневника ученого: получив кислоту, он шпателем положил ее на язык — и ощутил небольшое жжение и сильный запах и вкус миндаля.
— Он принял, по-вашему, десятикратно смертельную дозу, но даже не ощутил, что она чем-то опасна.
Добросердов показался мне озадаченным, но нашелся он быстрей, чем я ожидал.
— Видите ли, — сказал он очень рассудительно. — Шееле был так напичкан кислотами и щелочами, так надышался всякими вредными испарениями, что на него, возможно, яды уже не действовали. Известно, что у многих укротителей змей появляется нечувствительность к укусам. И потом — не все люди одинаково реагируют на химические вещества. Если взять сто человек и дать им синильную кислоту, то девяносто девять непременно погибнут, но один, не исключено, даже не догадается, что принимал яд. У нас в аудитории около ста студентов. Для одного, надеюсь, опыт безвреден. Не хотите ли попробовать: не вы ли тот самый человек, кому порция синильной кислоты покажется чем-то вроде миндального сиропа?
Ответом ему был общий хохот.
У Добросердова была привычка начинать лекцию одной и той же фразой:
— В прошлый раз мы говорили, стало быть, о чем же?
Мы часто повторяли эти слова, подражая голосу Дмитрия Сергеевича. У Миши Гефена это получалось особенно хорошо (он вообще был отличным имитатором). И вот однажды, когда Добросердов уже вступил на кафедру, в затихшей аудитории отчетливо прозвучал его собственный голос:
— В прошлый раз мы говорили, стало быть…
Дмитрий Сергеевич так растерялся, что невольно закончил фразу:
— …о чем же?
К его чести, в следующую минуту он смеялся так же громко и искренно, как и все мы.
Курс физической химии, который читал Добросердов, так подействовал на мое воображение, что я вдруг пустился разрабатывать теорию реакций. Эту область наш профессор не детализировал — только упоминал о ней. Я исходил из того, что любое взаимодействие между двумя разными молекулами имеет своеобразный «послед», часть энергии при котором передается соседям — и тем самым стимулируется их вступление в реакцию. В результате процесс, начинающийся как самовозгорание, становится более стремительным. Эти соображения я изложил на нескольких страничках, назвал свой опус «Гипотетическими размышлениями» (в честь любимых — на то время — «Метафизических размышлений» Рене Декарта) и отдал Добросердову — на отзыв. Он вежливо поблагодарил и пообещал прочесть. Но учебный год уже закачивался, впереди маячили каникулы — разговора не получилось.
А на втором курсе Добросердов у нас уже не преподавал. Мне показалось неудобным приставать к Дмитрию Сергеевичу, а сам он меня не искал: очевидно, не обнаружил в моих химических рассуждениях ничего нового и интересного.
Между прочим, впоследствии, изучая теорию цепных реакций академика Н.Н. Семенова, получившего за свои изыскания Сталинскую и Нобелевскую премии, я обнаружил, что пытался разработать нечто похожее. Ничего удивительного: не только я — тысячи энтузиастов-неофитов старались заново изобрести велосипед. Но, думаю, если бы Добросердов нашел время поговорить со мной, я бы наверняка переключился с чистой физики на физическую химию.
Позже, в сороковые годы, описывая процесс разделения изотопов водорода при электролизе, я так и поступил. Я воспользовался теорией академика А.Н. Фрумкина о замедленном разряде ионов единичного водорода, перенес ее на разряд ионов водорода тяжелого, дейтерия, и вывел математическую формулу разделения этих двух изотопов. И хотя сам Фрумкин написал мне, что исследование это «представляет значительный интерес для науки» (тогда я очень гордился этой оценкой), из моих физико-химических потуг (инициированных, кстати, повелителями ГУЛАГа) так ничего и не вышло: грозные судебные статьи стали непреодолимым барьером для грядущих атомных исследований.
А теперь пора поговорить о самых заметных преподавателях-гуманитариях: психологе Шевелеве, историках педагогики и дидактики Готалове-Готлибе и Гордиевском.
Шевелев читал лекции для всех факультетов — ему обычно выделяли самую большую, чуть ли не на пятьсот человек, Октябрьскую аудиторию (она располагалась в главном здании Медина). Лектор он был блестящий! И активный сторонник бихевиоризма — модного учения, отрицающего самостоятельность сознания, которое когда-то называли душой. Бихевиористы сводили эту самую душу к взаимодействию внешних факторов и психических реакций на них. И Шевелев простыми опытами доказывал нам вторичность психики.
Как-то на его лекции всем студентам роздали по листку бумаги с десятью лабиринтами (каждый следующий — сложнее предыдущего). От нас требовалось как можно быстрее найти все выходы. Начинали одновременно, по сигналу ассистента. Я выполнил задание первым — и загордился: результат доказывал мою сообразительность и комбинаторный талант.
На следующей лекции Шевелев подтвердил мое высокое мнение о самом себе — правда, достаточно своеобразно.
— Студент физмата Штейн показал выдающиеся способности. Его время — три с небольшим минуты на десять правильно решенных лабиринтов. На моей памяти только два человека имели лучший результат, то есть обладали и большей сообразительностью, и большим комбинаторным дарованием. Один был вором и сидел в одесской тюрьме, другой работал пожарным в порту.
Следующий месяц стал для меня тяжелым испытанием. По каким бы университетским коридорам я ни ходил, в каких бы уголках ни прятался, кто-то из товарищей непременно пристраивался позади и скорбно бубнил мне в спину:
— Три были у мамы сына. И все — неудачники. Первый стал вором, второй поступил в пожарные, а третий подался на физмат.
И я искренне возненавидел свою победу на соревнованиях по комбинаторике, организованных профессором-бихевиористом Шевелевым.
Но в гулаговском бараке я переменил мнение. Я познакомился с ворами и убедился, что и сообразительность, и комбинаторное дарование — непреложные требования их профессии. Вор должен всей кожей, всем телом предвидеть угрозу и мгновенно оценивать ее степень — иначе его просто-напросто поймают. А пожарный, врываясь в горящий дом, обязан даже не видеть — чувствовать, кого спасать в дыму и пламени, куда бежать между рушащимися стенами, под падающим на голову потолком… Только стремительная оценка обстановки, недоступная обычному человеку, только молниеносный расчет действий и последствий могут позволить ему спасти гибнущих — и не погибнуть.