— Перестаньте хулиганить! Вот еще придумали — приставать к посторонним!
Предводитель был очень вежлив — но за ним аккуратно выстроились десять безмолвных крепких ребят, готовых, если понадобится, превратить спор в потасовку.
— Товарищ милиционер, мы же ни к кому не пристаем. Ни одного нехорошего слова не сказали. Если у кого-то та же дорога, то это его личное дело — при чем здесь мы? А идти в ряд по одному удобнее: кучей не пробьешься — такая толкотня на улицах…
Однажды мы с Долей Оксман стали жертвами очередного уличного развлечения.
Из Приднестровья в Одессу прибыл цыганский табор — на постой. Такие нашествия совершались регулярно, каждую весну и лето. Цыгане раскидывали палатки на вершине Чумки — внушительного, в несколько гектаров, земляного надгробия над общей могилой погибших в свирепую чумную эпидемию девятнадцатого века. Чумка давала обильную пищу для любимых городских легенд. Все одесситы свято верили, что за одну зловещую зиму 1812 года мортусы, могильщики в просмоленных плащах и масках, свезли сюда больше 50 тысяч тел. Они бросали их в огромную яму, не снимая ни одежды, ни украшений, ни драгоценностей, не вынимая из кармана денег. И потому Чумка — хранилище богатств, превосходящих сокровища знаменитой индийской Голконды. Люди страстно убеждали друг друга, что прошло сто с лишком лет, все бактерии давно вымерли, пора разрыть Чумку и извлечь золото и драгоценности. Всем известно, что Одесса была богатейшим купеческим городом в мире — зачем пропадать такому добру? Однако и самые убежденные в безопасности старой могилы ни разу не набрались смелости прийти сюда с киркой и лопатой — а вдруг все-таки хоть один микроб только затаился, а не подох? Зачем же самому рисковать — пусть раньше другие попробуют.
Храбрые взрослые — на всякий случай — обходили чумной холм стороной. Даже мальчишки, не боявшиеся ни черта, ни ладана, взбирались на него с опаской. Я сотни раз влезал на Чумку, шлялся среди рослого — по плечи — бурьяна и каждый раз невольно трусил. Зато потом хвастался, как подвигом, своим близким знакомством с чумохранилищем.
Кочующих по степной Украине цыган одесская Чумка нисколько не страшила, и они вольно раскидывали на ее плоской вершине свои изодранные шатры. Мужчины шатались по городу, чинили во дворах прохудившиеся ведра и лудили медную посуду. Женщины гадали — на картах и по руке, умело воровали. А горожане валили в табор на представления цыганят, на время теряя первобытный страх перед грозной чумной резервацией.
Как-то Доля Оксман попросила сводить ее на Чумку — посмотреть на цыган. Вероятно, было воскресенье: между палатками толпились любопытные. Цыгане стучали молотками, цыганки предлагали погадать, дети визгливо клянчили медяки — табор гремел, визжал и грохотал, как котельный цех. К нам с Долей пристал совершенно голый цыганенок лет четырех или пяти, страшно грязный и удивительно красивый: с мощной копной вьющихся волос, запутанных в непрочесываемый клубок, и огромными черными глазами.
— Дяденька, дай гривенник, станцую тебе подвенечную кулику, — канючил он, не отставая ни на шажок.
— У меня нет гривенника, у меня только крупные деньги.
— А сколько у тебя крупных? — допрашивал лихой младенец.
— Двугривенный, — честно признался я.
— Тогда станцую две кулики — тебе и твоей девочке. Дяденька, не будь жмотом!
Я нерешительно повернулся к Доле. Ей очень хотелось посмотреть, как танцуют дети. Вокруг нас мигом стеснилась толпа: многие, как я теперь понимаю, уже видели «подвенечные кулики» и жаждали лишний раз — за чужой счет — насладиться зрелищем. Мальчишка самозабвенно затрясся, задрыгался, замахал руками, начал непристойно извиваться. И к ужасу Доли — да и моему — стал звонко изрекать похабщину. Впрочем, вряд ли он понимал смысл своей заздравной песенки. Первым величали, естественно, меня.
Кулика! Кулика!
В тебе палка велика!
Ты с подругою идешь.
Ах, ты здорово…
Доля стала отчаянно выдираться из толпы — я ей усердно помогал. Но нас не пускали. Люди хохотали и повторяли лихие величанья.
Когда мы наконец вырвались и я ее догнал, она расплакалась и гневно крикнула:
— Никогда не ждала от тебя такой пакости! Ты это нарочно устроил!
Я пытался оправдаться: я и понятия не имел, какой смысл таился в «подвенечной кулике». Доля не поверила. Несколько дней мы не разговаривали — при встречах она отворачивалась с нескрываемым отвращением. Впрочем, долго злиться Доля не умела — я все-таки дождался полной индульгенции.
Еще никто не подозревал, что нэповскому веселью жить оставалось не так уж и долго. Любовь к публичным шуткам и беззлобному надувательству была неистребима. На Соборной площади часто появлялся силач — и устраивал представления. Он приезжал на телеге, уставленной гирями и гантелями, с мальчишкой лет десяти, расстилал на пятачке перед собором большой обшарпанный ковер, раздевался до трусов и творил чудеса. У него было тело нынешнего культуриста: рост под два метра, крупные бугры мускулов, стопы на треть метра каждая, кулаки с мальчишечьи головы — достойный соперник всемирно прославленного борца Ивана Подцубного! И он так играл мышцами, натужно вздымая над головой две явно многопудовые гири, так лихо стоял на руках, выбрасывая вверх немыслимые ножищи, так разбрасывал руки в стороны, прочно укореняясь на одной голове, что зрители кричали от восторга. А сборов всегда не хватало. После представления артист обходил толпу с шапкой и укоризненно качал головой, выбирая из нее медяки и гривенники. Я был свидетелем, как однажды это недовольство вылилось в новый спектакль. Вероятно, в тот день плата возмутительно не соответствовала затраченным трудам.
— Босяки! — презрительно бросил атлет толпе. — Разве вы понимаете настоящего силача? В Одессе больше нет знатоков цирка. Мальчик, собирай барахло! Они не стоят показывать им наше искусство.
Мальчишка ухватил обе многопудовые гири, которые с таким усилием, вздувая все мускулы, только что взметывал вверх его патрон, свободно, как детскими мячами, помахал ими и легко бросил в телегу. Яростный свист, хохот и восхищенная ругань огласили Соборную площадь. Силач взял в руки вожжи. И на него, и на лошадь, и на телегу, и на мальчишку щедро посыпались монеты — наконец-то! Дубликат Поддубного и пальцем не шевельнул, чтобы подобрать хоть одну — этим радостно занялся мальчишка.
После их отъезда толпа долго не расходилась. Люди шумно негодовали и еще более шумно восхищались мастерским обманом. Неожиданное зрелище стоило хороших денег — это признали все.
С концом нэпа пришел конец и открытому уличному хулиганству, и самодеятельным публичным забавам. К началу тридцатых власти отменили всякое не запланированное свыше веселье. Разбухшая милиция набирала трудяг в размножавшиеся лагеря. Прежнее ироническое добродушие по отношению к стражам порядка сменилось ужасом. Времена ЧК возобновились — но теперь дрожали не одни оголтелые буржуи и помещики, а всякий, на кого падало опасное внимание. Юдка Перекопец исчез, матросы не чудили на улицах, цыгане перестали кочевать по Украине (всех «оселяли» в отведенных резервациях), бродячие силачи не устраивали площадных цирков, вольное мальчишество присмирело. «Эпоха великого перелома» сурово карала легкомыслие.
Припоминаю маленькое происшествие, точно воспроизводящее страх перед теми, кто тебя охранял.
В 1932 году, в Харькове, тогдашней столице Украины, проходил комсомольский пленум (или конференция?). Среди делегатов были мой друг Лымарев и я (тогда — доценты Одесского университета). Заседали в здании ЦК комсомола — кажется, на Сумской улице. Я познакомился с хорошенькой харьковчанкой, тоже делегаткой, и, естественно, немедленно пустился в ухаживания. Когда я предложил проводить ее домой, она возразила: мол, живет на Журавлевке, а это место хулиганистое.
— А я в Одессе живу на Молдаванке, — сообщил я. — Молдаванские хулиганы славны по всей Украине. Куда вашим журавлевским!