— В тисках двухсотлетнего дуба.
— А если здесь змеи? — Она вдруг испугалась.
— В Хаджибеевском парке они влюбленных не кусают.
— А разве мы влюбленные? Ты не говорил о чем-либо подобном. И я боюсь, что змеи на нас нападут.
Я ответил такими объятиями (в дополнение к древесным) и такими поцелуями, что даже самая недоверчивая и злая змея не решилась пошевелиться в своей норе.
— Что будем делать? — спросила Людмила, отдышавшись.
— Прежде всего вылезем и убедимся, что мир никуда не исчез.
Мир потемнел, склонявшееся солнце уже не пробивалось сквозь деревья. Я поднял Людмилу на руки — она удобно обняла меня за шею. Я шел, расшвыривая сухую листву, — мне хотелось, чтобы она звонче шуршала. Людмила терлась о меня щекой, потом нежно укусила за ухо.
Устав, я усадил ее на кучу сухих листьев и опустился рядом. Вечерний ветерок глухо зашевелился в ярких кронах каштанов и платанов, заворчал в старых, дрожащих осокорях, жестью зазвенел в дубах. Сквозь ветви склонившейся над нами березы остро глянула первая звезда. Мы принялись за еду.
— Как здесь хорошо! Как удивительно хорошо! — не то прошептала, не то вздохнула Людмила. — Даже не догадывалась, что есть такое чудесное место.
— Лучший парк в городе. И почти никто этого не знает. Смотри, еще не зима, даже не осень — а мы здесь одни.
— Надо идти, Сереж! — сказала она. — Не хочется, а надо. Сегодня мои будут очень беспокоиться обо мне. — Она положила голову мне на грудь и шепнула: — Сереж, я счастлива, как еще никогда не была!
Я тоже был счастлив. В моей — по общему мнению, трагичной — жизни было много моментов, когда я ощущал себя совершенно, абсолютно, всеполно счастливым. Вечер в осеннем Хаджибеевском парке был одним из них.
Спустя почти двадцать лет, многое пережив, я приехал в Одессу повидать маму. И почти сразу поехал в Хаджибей. Но я не нашел его. Парка не было — его начисто вырубили в войну.
В тот день наше с Людмилой прощание оказалось скомканным. На ступеньках, ведущих к двери Крихацких, сидел какой-то парень. Он приподнялся, когда мы подходили. Он был чуть повыше меня, широкоплеч, круглолиц — тусклый свет далекой лампочки не позволял разглядеть его более детально.
— Я давно жду тебя, Люся, — сказал он.
— Мог бы и не ждать, я тебя не звала, — холодно ответила она.
— Ты сказала, что будешь вечером дома.
— Я передумала.
— Нам надо поговорить, Люся.
— Мне не надо.
Он повернулся ко мне.
Я по-прежнему плохо видел его лицо. Он говорил медленно и спокойно.
— Слушай, будь человеком, — сказал он. — Ты весь вечер прогуливался с Люсей. Я здесь с пяти часов — пришел, когда вы ушли. А теперь уходи ты. Дай нам поговорить.
Она рассердилась. Я впервые услышал, как звенит ее голос.
— Семен! Разрешение на разговор со мной даю я сама! Убирайся. Мне надо условиться кое о чем с Сергеем.
— Значит, тебя зовут Сергей, — сказал он так же спокойно. — А я — Семен. Так ты дашь мне поговорить с Люсей?
Я не успел ответить. Людмила окончательно разозлилась.
— Я уже сказала тебе: уходи! Ты здесь лишний!
Он не обратил на нее внимания. Я продолжал молчать. Я не знал, что делать.
— Значит, не хочешь оставить меня с Люсей? Твое дело. Теперь скажите, о чем вы хотите уславливаться?
Она закричала так, что ее не могли не услышать дома:
— Вот уж это тебя совсем не касается! Я никогда не давала тебе отчета в своих поступках — и впредь не буду, запомни это!
Дверь отворилась. Вышел Крихацкий, за ним виднелись встревоженные женщины.
— Кажется, явился гражданин Тень, — спокойно констатировал отец Людмилы, — он же Калибан. Какую бурю вы поднимаете в нашем прекрасном виноградном вертограде!
— Спроси у него (если, конечно, он сам это знает): чего он хочет? Сереж, в присутствии посторонних нам трудно разговаривать. Приходи завтра, как договорились.
Она явно подчеркнула слово «договорились» — чтобы я случайно не выдал, что договоренности не было, — кивнула и ушла в дом.
— Слушайте, ребята, — сказал Крихацкий. — Вы не мартовские коты, не вздумайте сцепиться. Идите спать.
Он закрыл дверь. Я поколебался и медленно отошел от дома. Семен двинулся за мной.
— Хочешь драться? — спросил я. Семен был явно из молдаванских или бугаевских — а в этих районах споры из-за женщин решались преимущественно кулаками. Я недолюбливал драки и до этого вечера не знал, что такое соперник. Мне надо было кивнуть и уйти — я не мог этого сделать: во мне закипело злое самолюбие.
— Ты не сказал, о чем вы условились, — напомнил он.
— И не скажу. Это наше с Людмилой дело. Больше тебе ничего не нужно знать? Тогда, если разрешишь, я уйду.
— Погоди уходить. Столько часов гуляли — можно потерять еще минут тридцать.
— Смотря на что терять. — Мое раздражение переходило в ярость. Я чувствовал, что драки не избежать. — Если на кулаки, то удовольствия немного.
— Кулаков не будет, можешь не беспокоиться. Заранее предупреждаю: драться с тобой не стану.
От неожиданности я растерялся — и мой ответ прозвучал глупо:
— Побаиваешься, значит? Не ожидал.
— И не ожидай, — веско сказал он. Мы стояли теперь под лампочкой — и я смог разглядеть его презрительную ухмылку. — С двоими такими справлюсь, если понадобится. Но мне нельзя драться. Я еще не сошел с ума. Я старику еще год назад, когда отшивал от Люси одного чудака, обещал не давать воли рукам, если кто полезет за ней ухаживать. Обмануть Крихацкого — не могу.
— Значит, ты его боишься? Замечу на всякий случай.
— Я побаиваюсь только одного человека в мире — моего батю. Он столько раз драл меня в детстве, что извел в лохмотья дюжину хороших ремней. Я теперь его навсегда уважаю.
— Ты же сказал, что боишься Крихацкого?
— Я сказал, что не могу его обманывать. Если я тебя побью (а в этом не сомневайся), старик побежит к моему отцу. А батя, когда что не по нему, вмиг пресекает. Это одно тебя спасает. Теперь не волнуешься?
— Я и раньше не волновался. Тогда что ты от меня хочешь?
— Хочу убедить, чтобы ты сделал одну умную вещь.
— Смотря какую.
— Оставь Люсю. Она не для тебя. Ты еще встретишь много девушек. Свет для тебя не в ней одной.
— Вот как! А для тебя, стало быть, в ней?
— В ней, — печально подтвердил он. — Я тебе так скажу: нет для меня другого света, кроме как из одного этого окошка. Это еще с нашего детства. Старики, Крихацкий и мой батя, порешили вдруг, что мы так хорошо вместе играем, что надо эту нашу дружбу растянуть на всю жизнь. И нам объявили: вот вырастете — и поженитесь, так навсегда определяем.
— Глупость это — решать за детей их жизнь.
— Глупость, верно. А мне в голову запало — быть с Люсей вечно. Застряло в мозгах, как топор в коряге. Столько хороших девочек было в школе — нет, она одна в глазах.
— Но она тебя не любит, разве ты не знаешь?
— Знаю. И что в тебя влюбилась — тоже: ее сестра много понарассказала, когда уговаривала оставить Люсю. Меня это не остановит. Она скоро тебя забудет, если скроешься с глаз. А что до меня… Буду ждать и верить, что стерпится — слюбится.
— Не долго ли придется ждать?
— Сколько понадобится, столько буду. Ты столько не сумел бы.
— Слушай, что же это получается? Все середнячки, один ты — исключительный. Любовь — так от рождения до гроба. Верность — так Люся одна в глазах. И терпение — без меры, без счета, без срока. Прямо сверхчеловек какой-то! Не много на себя берешь?
— Беру по силе. Именно потому и говорю: я ей нужней, чем ты. И она должна — ради самой себя — быть со мной, а не с тобой, хоть сейчас любит тебя, а не меня.
— Чем докажешь свою необходимость?
— Всем. Каждым поступком. Каждой мыслью о ней. Скажи, ты смог бы стирать ее штанишки и бюстгальтер?
— Зачем? Это ее дело.
— Значит, не можешь. А я — с радостью. Ты смог бы готовить ей еду, стелить постель, вытирать каждое пятнышко с ее одежды? А я мечтаю! Прикажи она: вымой мне ноги и выпей ту воду… Вон — даже передернуло! А я сразу побегу за тазиком. Тебе и в голову не придет равняться со мной.