— Напиши, старче. Как же ты забыл свой монастырь? Это ведь грех! Напиши митрополиту… Напиши царю Ивану…
Максим слушал писца и молча качал головой. Присутствие Григория было утомительным.
Как вдруг что-то случилось, и посреди пепельной гладкой равнины, на которой не видно было ничего, взметнулся высокий, до неба, святой купол.
Из Москвы приехал человек. Монах.
На листке бумаги он привез нечто невероятное: несколько слов на родном языке!
«Возлюбленный отец мой, господин Максим, пишу тебе настоящее в поспешности. Нахожусь я здесь, при государе Московии, великом царе Иоанне, посланником святейшего престола. Будь здоров, уповай на господа… Епископ евгрипский Исаак. И в напоминание тебе: Стридас».
«Голос слышен в Раме, Рахиль плачет о детях своих, ибо нет их… Удержи голос свой от рыдания и глаза твои от слез, говорит господь, ибо есть надежда для будущности твоей и возвратятся сыновья твои в пределы свои… Есть награда за труд твой… И в напоминание тебе: Стридас…»
Когда пришло письмо, Григория рядом не оказалось. Он был по соседству у своего друга Герасима, тоже писца. Торопливо ел селедку и запивал вишневой наливкой перед тем, как приняться за новый труд, перепись сербских канонов — срочный заказ князя Курлятева,[220] который тоже осел здесь, в одной из келий монастыря, чтоб успокоить душу, вынесшую немало войн и великой вражды.
Григория нашли и позвали: старец его не в себе, плачет, бредит.
Тот поспешил к Максиму и действительно застал его в слезах. Писец обнял его, и философ впервые не заметил, что, несмотря на категорический запрет, Григорий снова наведался к Герасиму. Ничто не возмутило обоняния старца — ни запах селедки, ни пары вишневой наливки. Весь мир в этот момент благоухал для него кедром и сосной, горным чаем, тимьяном, опаленной солнцем дикой травой. Пахло морскими водорослями… Ах, благословенная скорлупка, все же сделала она свое дело — вот видишь, бывает и так! Все бывает, ежели пожелает господь…
— И он пожелал, Григорий. И вот наступают дни, говорит господь, и возвращу я их в земли отцов… Пой осанну, Григорий.
Ликующий голос Григория загремел что было силы.
Потом Григорий взял письмо греческого епископа, прочитал, оросил и своими слезами. Исаак Стридас… Кто это? Что знает старец о добром епископе? О, многое, очень многое! Исаак был его учеником, жил при нем послушником, его, Максима, келейником. Духовный сын, воспитанник, самый милый сердцу во всей славной Ватопедской обители! Разумный, ревностный в учении, чадо святой церкви — из самых избранных… И вот, не забыл учителя… Уж он-то сделает теперь все…
— Завтра поедешь в Москву, — сказал старец. — Повидаешь его. Привезешь сюда…
Итак, они уедут. Однако к такому путешествию следовало подготовиться! «Уезжаю, — говорил всем Максим. — Придите, я благословлю вас. Скажите, что должен был сделать и не сделал, в чем еще мой долг. Чтобы не уехал я должником. Нет, не уверяйте, что долг исполнен сполна. Осталось еще немало. И надобно теперь, пока есть еще время, потрудиться, чтоб отдать все до последней иглы. С дьяконом Иваном мы не закончили, многое еще нужно ему узнать… И новый перевод псалмов, заказ князя, на полпути… Игумен просил посмотреть Триодь… Хорошо бы написать послание царю Ивану. Пусть сдержит свою гордость. Пусть укрепляет и расширяет державу — вместе с ней крепнет и растет православие. Однако пусть не забывает призреть бедных и страждущих, пусть судит справедливо. Говорят, теперь он не слушает никого. И будто царица Анастасия невзлюбила Сильвестра, враждует против него… Надо написать всем… И самое главное… О господи!»
Самое главное он обнаружил однажды вечером, беседуя с дьяконом Иваном. Иван рвался поскорее овладеть искусством, был нетерпелив и спор, однако не проявлял охоты изучить чужеземные языки. Не знал ни греческого, ни латыни, никакого другого. Однако, не зная языков, как сможет он разумно управлять типографской машиной, которую старался соорудить? Машина — это зверь, не видит, не слышит, не думает, не устает. Вместо нее думает ученый человек, ну, а если у человека нет знаний, необходимых для здравомыслия?
Да, в этом и заключается теперь его долг. Самый важный и срочный. Отыскивая, что еще может он сделать, как сумеет помочь своими скромными знаниями тем, кто в скором времени начнет печатать и в России сотни, а завтра тысячи священных и других полезных книг, Максим позабыл даже об епископе Исааке. Так поглотили его новые заботы, что старец нисколько не тревожился, хотя уже два месяца прошло с того дня, как получил он письмо, а епископ к нему не наведался и не дал о себе знать новой весточкой. Когда Григорий отыскал его в Москве, тот наказал передать старцу, что непременно будет говорить о нем с царем Иваном. Таково желание самого вселенского патриарха.
— Надежды наши велики, — сказал он Григорию, — господь даст, исход будет самый благоприятный.
И Максим, душа, вскормленная надеждами, не мог не поверить. Он верил и ждал. И был спокоен. Другое волновало его теперь: что будет с теми ошибками, которые может допустить страшная машина дьякона Ивана?
— Иван, — говорил ему Максим с упорной настоятельностью, — и с рукописью, когда в нее прокрадется ошибка, беда бывает немалая: начальную ошибку первого писца повторяет второй, и такие ошибки мы обнаруживаем даже по сей день в Евангелии и в литургических книгах. Ну, а машина? Ты представляешь, что будет с машиной?
Ивана занимало лишь одно: как устроить машину.
— Машина за один раз будет готовить сотни списков, и ошибки тоже будут распространяться сотнями! — с ужасом говорил старец. — Ох, Иван, машина — это страшный демон…
— Ангелом она будет, старче, — возражал Иван, — добрым ангелом, приносящим пользу, а не коварным сатаной.
— Да, — соглашался монах, — она может быть и ангелом, как ты говоришь. Но может быть и сатаной. Вдумайся: она неграмотна, мы неграмотны. Сохрани господь, чего только мы с ней не натворим!
Максим конечно же понимал, что уговоры его тщетны. Какие наставления дать, какие советы? Одно только и было наставление: учитесь грамоте!
Как-то под вечер озарила его светлая мысль.
С утра он чувствовал большую слабость в сердце и с постели не встал. Но вот пришла мысль и дала ему силы.
Максим поднялся, сел за стол. Взял бумагу и дрожащей рукой написал:
«О пришельцах-философах»[221]
Да, он собирался говорить о них. О чужестранцах. О бесчисленных иноземных ученых, которые могут быть ангелами, а могут оказаться и демонами, виновниками великих бед. Стекаются они теперь сюда со всех концов земли, поступают на службу русского царя и православной церкви. Россия, великое христианское царство, — государство новорожденное. И плоть, и дух его только сейчас образуются. И среди иноземцев, прибывающих, чтоб передать ему свои знания, есть люди мудрые, ученые, полезные и бесценные. Однако другие образованны только наполовину, некоторые же и вовсе безграмотны: не обучались ни наукам, ни художествам, ни ремеслам. Не ведают ни грамматики, ни риторики, ни стихосложения, не знают толком ни своего языка, ни других языков, чтобы можно было сравнивать и проверять. И к прочим эллинским наукам не питают почтения, не признают, что от них пошло просвещение. Ничего не знают, однако хвалятся, будто знают все. Обманывают благодушных русских, хитростью добывают себе средства к пропитанию и другие выгоды.
«Потому и рассудил я, любезные братья, господа мои, что справедливость требует оставить вам несколько строк, написанных мной эллинским способом. Сохраните их для испытания всякого хвалящегося.
…И ежели кто придет к вам, когда меня здесь уже не будет, дайте ему перевести эти строки на ваш язык. И то, что переведет он, сличите с моим переводом. Ежели его перевод будет в согласии с тем, какой я вам оставляю, то этого человека примите и верьте ему как доброму и опытному. Ежели не может он перевести вполне согласно с моим переводом, не верьте ему, хотя бы он тысячу раз хвалился».