…Теперь вокруг него толпились молодые люди, деятельные, любознательные. Часто приезжал из Москвы князь Курбский, навещали и другие юноши из благородных семей, жаждавшие познания и пищи духовной. Прибывали мастера, которым царь Иван велел изучить искусство книгопечатания. Они собирались в его келье, сбивались вокруг него, точно голодные неоперившиеся птенцы. С ними проводил Максим отрадные, блаженные часы, старался научить чему мог. Проповеди он уже не читал и наставлял крайне редко. Молодые люди искали знаний. Прежние московские его ученики, сорок лет тому назад, устремлялись к другому — интересовались Писанием, тайным смыслом притч, нравственным содержанием священной истории. Эти же больше заботились о том, чтобы обогатить себя полезными сведениями. Нельзя сказать, что Писанием они пренебрегали, нет. Но в первую очередь нужны им были науки. О многом расспрашивали они старца. О новых краях, открытых испанскими, португальскими и генуэзскими моряками, об Африке, Индии, Америке, Молуккских островах. Сами добывали книги с описаниями новых земель, изданные на латыни или же по-немецки. Стремились изучить чужеземные языки. И странное дело: с такою же охотой и монах передавал им все, что имел. Беседуя с ними, он испытывал радость и покой. На душе становилось легче, словно оставил он тщетное дело, которое вдобавок крайне утомило его, и принимался за другое, более легкое и более полезное. Так он старался посвятить иеродиакона Ивана[208] в тайны движущихся железных букв, насколько он помнил их по Венеции и Флоренции. Раскрывал смысл чужеземных писаний или же рассказывал то, что помнил об отважном португальце Васко, который добрался до Индии, до города Каликута,[209] обогнув на своем корабле Африку, о его соотечественнике Бартоломео,[210] других мореходах и разведчиках суши, таких, как братья Николо и Маттео Поло; первых венецианцах, что триста лет тому назад достигли далекого Китая, куда перенес столицу бескрайнего монгольского царства великий хан Хубилай,[211] внук грозного Чингисхана…
Как живо просыпались в памяти эти давние сведения, позабытые подробности, услышанные или извлеченные из книг еще в раннем детстве, в родном городе Арте! Теперь эти воспоминания доставляли Максиму несказанное удовольствие. Пускаясь в долгие рассказы о неизвестных краях, он чувствовал себя точно отрок, увлекшийся любимой игрой. Как удивительно оживали картины былого! Как поразительно теперь, в глубокой старости, работала память! Перелетала, словно бабочка, с цветка на цветок, с одной звезды на другую. Выбирала милые сердцу мгновения жизни, сладкие, солнечные часы. А то, что было меж ними — меж цветами, звездами, зорями? Все это, лишенное аромата, света, прелести, Максим не вспоминал совсем, оставлял вне поля своего зрения — точь-в-точь как поэт, безразличный к бесцветным лицам.
Что же помнил теперь монах?
Много раз ощущал он, как трепещет в нем то молодое чувство, какое наполняло его во время путешествия весной 1518 года. Вновь перед ним сияло волшебное видение великого Кремля, озаренного лучами солнца и его надеждой. Великой надеждой православия. Максим прибывал тогда в Россию словно один из землепроходцев, мореходов, венецианцев, открывателей неизвестного. Он был исполнен ожидания, дерзаний, веры… Столько лет минуло с тех пор, столько веков. И вот на юных лицах новых учеников, жаждущих знаний и деяний, он много раз ловил отблеск тех волшебных минут своей легендарной весны.
С цветка на цветок, с одной звезды на другую… А то, что вытерпел он за эти годы? А те, кто причинил ему столько зла? Нет, о них он не вспоминал. В пропасть между двумя сияющими вершинами он даже не заглядывал — что ему там высматривать? Серые, безрадостные, случайные жизненные встречи… Немало любопытных людей проходило через монастырь, наведывались к нему в келью, задавали глупые вопросы: не держит ли Максим зла на своих врагов, простил их или еще проклинает? И старый епископ Топорков, живший теперь монахом здесь поблизости, в Песношском монастыре,[212] тоже присылал к нему спросить об этом. И царь Иван, и митрополит, и игумен, и другие — все только это и хотели узнать… Странные люди! Горе ему, если бы все эти годы он и в самом деле был прикован к тому, к чему стремились приковать его враги. Горе ему, если бы не сумел он возвыситься, устремить свой взгляд к дальнему горизонту… «Обновляется, подобно орлу, юность твоя». Так поднимайся же в выси, как можно дальше, поднимайся, подобно орлу. Распластай крылья, узри оттуда восхитительный лик мира. Заключи в себе все, что способно к великой жизни. Взгляни, что различимо с большой высоты — большие горы, большие реки, большие равнины, большие надежды. Возьми же и воссоедини эти яркие точки земли в единой картине, с которой не расстанется твое зрение, — только так познаешь ты счастье. И будешь счастлив даже в горькие часы.
— Что, старче, помнишь ты лучше всего из своей тогдашней жизни в Москве? — спрашивали его молодые люди.
— Ученые беседы с просвещенным дьяком Карповым, — отвечал им монах. — С любомудрым Федором.
Федор Карпов, дьяк княжеского двора, тоже пострадал от князей и бояр, и однажды звезда его закатилась. Однако образ его запечатлелся в светлом видении, которое хранила старческая память Максима, как одна из самых ясных точек земли.
…С цветка на цветок, с одной звезды на другую. Часто, посвящая дьякона Ивана в искусство книгопечатания, вспоминал он друга своей молодости, «милосердного, ученого и любезного друга», как писали они тогда в письмах, Иоанна Григоропуло, родом с Крита. Юное лицо без усов и бороды, высокий, смуглый, шапочка набекрень, живой искрящийся взгляд, душа благородная и щедрая. Да и ум острый, сметливый. Сын попа из Ираклиона. Первый типограф в Венеции, в типографии критян Николая Властоса и Захария Каллиргиса. Потом сотрудник Альда Мануция в его Новой Академии,[213] прекрасный ученый. И друг… Дорогой друг Григоропуло!
…Дьякон Иван, умный русский мужик, сидел на скамье напротив Максима и угадывал, что мысли старца унеслись сейчас далеко-далеко. Взгляд его блуждал, озаренный нежной улыбкой, и ее огонь согревал увядшие щеки, оживлял, молодил.
«Из Мирандолы.[214] Узнай, дорогой мой Иоанн, что я благополучно прибыл в Мирандолу и нашел, что расположение ко мне вельможи нисколько не переменилось в худшую сторону…
А ты, дорогой мой друг, веселись и не забывай о совете мудреца: наслаждайся часом, ибо все быстротечно.
Будь здоров и приветствуй от меня ученого Альда…
Скажи Захарию…
Кланяйся от меня Мастрофрангискосу…
Всех друзей обнимаю, особенно Георгия Мосхоса, многие ему лета…
Твой Дорилей Триволис, лакедемонянин из Спарты…»
Дьякон Иван, человек дела, хотел бы поскорее овладеть секретами движущихся букв. Однако он молча сидел в сторонке, понимая, что в такие минуты, как эта, людям посторонним надлежит проявлять почтительность.
А из-под воспаленных век старца все еще струился свет радости.
Друзей было много. Беженцы из разных краев — из Эпира, Мореи, Фессалии, Фракии, с островов, из Царьграда…[215] Марк Мусур, братья Григоропуло — Николай и Иоанн, Димитрий Дука, исключительный каллиграф Иоанн Руссос. Альд, римлянин, основатель Новой Академии.
«Составлен статут[216] Сципионом Картеромахом, из племени чтецов, принят Альдом, римлянином, главою Новой Академии, и Иоанном Критянином, из племени правщиков, председательствовавшими; одобрен же всеми членами Новой Академии…»